А пронизывающая, невозможная боль началась позднее, уже после уколов, после рентгена; Лера держалась за чьи-то пальцы, кричала в голос и не слышала себя, как под водой. В скромной районной больнице точно шрапнель разорвалась: забегали, засуматошились; отвели для Леры отдельную палату; все врачи, все няньки столпились в дверях, смотрели на оравшую кинозвезду.
Что за перелом у Леры, опасен ли — никто не говорил. А Лера еще не верила в серьезность происшедшего; с кем-то другим могло несчастье произойти, только не с нею; пускай боль нестерпимая, пускай напуганные лица у врачей, — все неважно, неважно, плохого не может быть… И все-таки надо выяснить. Лера собралась с духом, потребовала принести пудреницу и все прочее, старательно накрасилась, не переставая кричать. Выгнала всех из палаты, оставила одного лишь молоденького практиканта. Наивный практикант, рыженький, как морковка, был ужасно польщен. И Лера узнала, что у нее перелом шейки бедра, есть такая небольшая косточка, сидящая глубоко, где-то внутри; косточка бедна кровеносными сосудами и потому плохо срастается. Хромота не обязательна, но весьма вероятна.
— Увезти меня можно отсюда?
— Вы нетранспортабельны, — сказал рыженький, с удовольствием выговаривая мудреное слово. — Нетранспортабельны. Вас нельзя трясти, понимаете?
Митя Грызунов, добрая душа, понесся в Москву и там, рыская по больницам и институтам, расспрашивая, заводя знакомства, используя всю популярность свою, пытался найти самого лучшего травматолога, самое яркое светило.
Светил обнаружилось два. Меж собой они конкурировали. Первый профессор утверждал пользу активного хирургического вмешательства, по его методе требовалось в косточку загнать нержавеющий гвоздь и тем укрепить обломки; второй профессор придерживался консервативного лечения, когда косточка зарастает сама по себе.
В районный город, за тридевять земель, светила отправиться не смогли, послали ассистентов. У одного ассистента гремели в саквояже никелированные гвозди, другой прибыл налегке.
— Пусть больная сама выберет способ лечения, — сказали ассистенты после консилиума, после утомительной борьбы активного метода с консервативным.
А Лера лежала, отвернувшись к исцарапанной больничной стене, плакала тихонечко, не отвечала. Теперь ей было все равно.
За минувшие дни она смирилась, осознала происшедшее. Прежняя жизнь кончена; никогда не было ни театра, ни гастролей, ни киносъемок, и незачем вспоминать про это; теперь наступит иная жизнь. Лера уже вообразила себе, какая: можно уехать далеко-далеко, куда-нибудь на Сахалин, купить собачку, наняться на тихую сидячую работу. Например — письма штемпелевать…
Главный врач районной больницы, старичок Тихон Авдеич, весь мягонький, неторопливый, благодушный, смотрел на Леру ласково и покойно. Он единственный не переживал, не суетился; умненькая покорность была во взгляде Тихона Авдеича, вера была — что ни делается, все к лучшему…
— Какие уж тут операции, — негромко сказал он ассистенту с гвоздями, — чего деточку мучать? Положим на вытяжение, отведем ножку, беспокоить не будем. Авось и срастется, пока молоденькая.
Лере подумалось, что Тихон Авдеич боится операции, не умеет заколачивать эти сверкающие гвозди, ответственности не хочет брать. Но и эта мысль не обидела, не взволновала ее. Все равно!
Приходил прощаться режиссер, сидел у кровати взъерошенный, дергающийся, как с большого похмелья. Обещал, что не возьмет другую актрису, будет ждать выздоровления Леры. И опять она не обижалась на эту ложь, хотя знала, что никто ждать не позволит, на картину израсходована уйма денег, существуют сроки, планы, существует съемочный коллектив, сотни людей, которые должны получать зарплату. И картину будут доделывать с другой актрисой, иначе нельзя… Ну и пусть, пусть, Лера желает им успеха.
Митенька Грызунов прибегал, кипятился благородно, кричал шепотом, что так этого дела не оставит, в суд подаст, возьмет режиссера за яблочко… «Не смей!» — сказала Лера сквозь закушенную губу.
Экспедиция свернулась, покатила в Москву; снова затих районный городок, угомонились страсти. Сонно повлеклись малокровные вешние деньки, похожие один на другой. Лера больше не плакала, лежала совсем безвольная, вялая, еле открывала глаза. В палату к ней исподволь подселяли больных (кончились привилегии), душно сделалось в палате, неопрятно, тесно; по ночам стонали и молились какие-то дремучие, неизлечимые старухи. Лера и тут не жаловалась, будто не замечала ничего.