Poppy Z. Brite, "A Georgia Story", 1987
Холодным январским днем, когда туман уже клубился над темными прудами, предвосхищая вечер, я вернулся в Джорджию. Два года и шесть тысяч миль отделяли меня от земли, которая была моей колыбелью и когда-то была моим домом.
Два года, шесть тысяч миль. Флорида и «Мир Диснея» и апельсины, наполненные жидким солнечным светом. А в Замке-С-Привидениями фигура с бледными руками, подвешенная на незаметной балке, медленно поворачивается, поворачивается. Новоорлеанские джаз-клубы и шлюхи, чьи глаза из-за макияжа словно в синяках, опухшие и закрытые; губы у них слишком сочные, а во рту — вкус гнили. Длинные ленты сверкающего ночного шоссе и песка; и радио включено слишком громко. Стараюсь не замечать огоньки на приборной доске, светящиеся как полуприкрытые глаза.
Послушайте — однажды четыре мальчика жили на верхнем этаже церкви, выстроенной из старинной древесины и цветного стекла. Церковь была заброшенной, так что всем было плевать, что мы там живем. Мы купались в летних грозах, а зимой оставались грязными, и по ночам ходили со свечами. Джин, с глубоко посаженными глазами, и красавчик Сэмми, с острыми чертами лица, делили на двоих комнату и матрас в пятнах рома. Каждый день он создавали дрейфующие серые дюны из сигаретного пепла. Они старались перещеголять друг друга своей худобой, и вместе они сочиняли фрейдистские стихотворения — Джин, с лицом вампира; Сэмми, с длинными спутанными волосами, блестящими словно вороново крыло. Его мудрые зеленые глаза темнели от боли — нашей или его собственной.
По ночам мы слышали их сквозь крошащиеся стены — их стоны и укусы; и мы знали: пока два существа в мире еще любят друг друга, мы в безопасности. По утрам их плечи были испещрены бледно-красными полукруглыми отметинами, а улыбки становились чуть счастливее.
Голос Джина — vox humana, как он его называл — от психосексуального воя a-la Боуи срывался на гортанное карканье неизлечимого рака горла. Сэмми же извлекал крики удовольствия из гитары такой же узкой, плоской и блестящей, как и он сам. А еще он разрисовывал стены нашей церкви фресками: черные овалы; кошки, длиннее, злобнее и скелетообразнее, чем им когда либо суждено было быть; банки прозрачного «Джелл-Оу», как трепещущие драгоценные камни, — в общем, все, что возникало в закоулках его разума. Однажды Сэмми рассказал мне, что во все краски он подмешивает немного собственной крови. Я не верил ему до тех пор, пока однажды вечером при свете свечи не увидел, как бритвой он делает крошечный надрез на предплечье, окунает кисть в алый ручеек и потом погружает ее в кошмарный черный. В этот чувственный и кровавый момент мне хотелось прижаться ртом к порезу и вытянуть нектар из его вен. Я знал, что Сэмми не отказал бы мне, если то, в чем я нуждаюсь — это сладость его крови. Вместо этого я протянул руку и коснулся его рисунка кончиками пальцев, и Сэмми, улыбаясь, своей кисточкой аккуратно обвел кости моей руки кроваво-черным.
Когда гасли свечи, Джин и Сэмми прятались в объятиях друг друга. Святой (урожденный Джон Сейнт-Джон) унциями продавал травку, чтобы купить барабаны. По ночам он не снимал темные очки и ему нравилось, когда гасли свечи. Я был самым обыкновенным в этой компании, мальчик с короткой стрижкой; так что я написал домой и сообщил, что хочу изучать бизнес в местном колледже. Когда пришли деньги, я купил в ломбарде раздолбанный бас. Сэмми сообразил, как играть на нем, и очень старался научить и меня, но в его длинных худых пальцах с ободранным черным лаком на ногтях было больше волшебства, чем в моих. Пряди блестящих волос он заплел в косички, обрамляющие его лицо, когда он играл.
В разваливающихся маленьких клубах, с рунами и неразборчивыми именами, выведенными на стенах аэрозольной краской, мы делали музыку для толпы детей Дахау, с иссиня-черными волосами и руками, обтянутыми сетчатыми одеждами. Иногда в жизни Джина — днем или в полночь — появлялось длинное крыло депрессии, дрожь ужаса, вызванная кислотой или грибами или перекосом в его мозгах. В бешенстве он метался по церкви, и только наша любовь к нему мешала нам возненавидеть его. Он вцеплялся в дверь моей комнаты и обвинял меня в том, что между мной и Сэмми что-то есть. Заявлял, что чувствует вкус моей слюны на языке Сэмми. Я поднимал взгляд на темноглазого Сэмми, стоящего в коридоре за спиной у Джина, — тот качал головой.
Джин ложился на дощатый деревянный пол и разглагольствовал о патологическом самоуничтожении. Говорил, что больше никогда не будет есть: что умрет среди своих костей, остановит сердце, не давая ему пищи, игнорируя его мольбы о хлебе насущном. Что мог бы украсть у Сэмми бритвенные лезвия и срезать собственную кожу тонкими полосками, как кожуру. «Я мог бы заставить тебя убить меня», — заявлял он Сэмми, а тот заключал Джина в объятия, склонял к нему лицо, баюкал костлявое угловатое тело. Тихонько напевал что-то, бессловесно умоляя Джина не умирать. Постепенно оба погружались в ритм неспокойного сна.