Среди мёртвых детей пятилетний Мэттью Стаббс был не самым душераздирающим случаем из тех, что мне доводилось видеть. Его не забил до смерти ни отец, ни мать, ни отчим, ни мачеха; его не бросили замерзать в неотапливаемой квартире, пока опекуны курили крэк за соседней дверью; его не застрелили на руках у матери. Он всего лишь стал жертвой нелепой случайности, слишком обычной для юга Луизианы: оставшись на несколько минут без присмотра, пока мать проверяла ужин, он пробрался во двор к соседям, упал лицом вниз в детский бассейн и утонул в нескольких дюймах тепловатой воды. Во всяком случае, к такому выводу пришли полицейские на месте происшествия. Моей задачей было опровергнуть или подтвердить этот печальный сценарий.
Мэттью был красивым мальчиком с тёмными кудрявыми волосами и длинными ресницами, влажно прилипшими к синюшным щекам. Если не считать белёсой пены во рту и ноздрях — смеси воды и слизи, которую бьющиеся за воздух лёгкие взбили в пену, — никаких внешних следов травмы я не обнаружил. Ничто не указывало на то, что его бросили в бассейн, а не он сам туда упал. Кровь была яркого вишнёво-красного цвета, характерного для кислородного голодания. Лёгкие были полны той же белой пены, а в желудке обнаружились лишь вода и несколько кусочков холодных спагетти, которыми, как мне сообщили, он обедал в тот день. Обычное утопление; каждое лето я видел их десятками. Люди выпадали из лодок или шли купаться в Миссисипи и нередко всплывали лишь несколько дней спустя. Мальчик пробыл в воде недостаточно долго, чтобы его тело успело обезобразиться.
Ничего странного в этом случае не было, пока я не осмотрел сердце. Я отсёк его от окружающих тканей и подхватил сложенной чашей ладонью в перчатке, собираясь взвесить, когда что-то привлекло моё внимание. Я поднял маленький орган к свету и стал поворачивать его то так, то этак, пытаясь понять, что вижу. Внутренние органы столь же индивидуальны, как руки или черты лица, — с бесконечным разнообразием тончайших оттенков цвета, формы, рисунка сосудов. Но такого узора, покрывавшего всю поверхность сердца этого ребёнка, я не видел никогда. Сотни и сотни тончайших линий словно были вырезаны прямо на мышце, спиралями спускаясь от аорты и полой вены до самой верхушки желудочка. Когда я рассёк сердце и вымыл скопившуюся внутри свернувшуюся кровь, то увидел такие же отметины на стенках внутренних камер. Поднеся кусочек ткани ближе к глазам, я различил, как мне показалось, петли и острые штрихи — словно линии складывались в слова, слишком мелкие, чтобы их можно было прочесть.
Разумеется, этого не могло быть; всего лишь необычная исчерченность мышечных волокон. То, что прежде я никогда ничего подобного не видел, ничего не значило. Тератомы я тоже не видел до того дня, когда обнаружил в левой почке мужчины массу недифференцированной ткани с двумя вросшими в неё молочными зубами. Мужчина прожил с этим внутри пятьдесят семь лет и умер от совершенно не связанной с ним аневризмы. Сообщать семье о существовании поглощённого близнеца не было никакой необходимости — вот почему теперь он плавал в банке у меня на столе, вместо того чтобы быть кремированным вместе с покойным.
Но о тератомах я хотя бы слышал, читал и видел фотографии. А вот о людях, чьи сердца выглядели так, словно кто-то прошёлся по ним гравировальным резцом, — никогда. Впрочем, к смерти Мэттью Стаббса это состояние отношения не имело, поэтому интересовало меня лишь как курьёз. Я надиктовал наблюдение в маленький микрофон, закреплённый на лацкане, а затем поместил орган в ёмкость с формалином. Пусть к причине смерти он не относился, находка была достаточно примечательной, чтобы её сохранить. Возможно, я покажу сердце своему бывшему ассистенту Джеффри — тот всегда умел ценить аномалии. Теперь он учился в медицинской школе Тулейнского университета, но прежде был одним из самых надёжных моих сотрудников и порой заглядывал в морг узнать, как у меня дела. У меня складывалось впечатление, что после расставания с моим партнёром он за меня беспокоился. Сеймур так и не объявил официально, что уходит от меня: просто уехал в Нью-Йорк навестить семью и продолжал продлевать свой «отпуск». Он был там уже семь месяцев. Типичный пассивно-агрессивный поэт, думал я в те редкие минуты, когда вообще позволял себе об этом вспоминать.