Выбрать главу

— Всё записано, — сказал он, коснувшись тыльной стороны моей ладони. — Сохраните это для меня, ладно?

Внезапно я проснулся в одинокой постели; свернувшиеся у моих ног кошки скорее раздражали, чем утешали. Во рту ещё держался слабый привкус бурбона… ну разумеется: две порции в баре и ещё одна перед сном. Комнату уже заполнял бледный свет рассвета. Понимая, что больше не усну, я встал варить кофе. Сеймур всегда приносил мне кофе в постель, приготовленный именно так, как я люблю, а у меня самого никогда не получалось добиться нужного вкуса. Каждое утро, насыпая молотый кофе в фильтр, я словно слышал, как Сара Вон поёт: «Когда-то ты сказал мне: я проснусь с солнцем и закажу апельсиновый сок на одного». Как верно, Сара, зато ты умела петь, как виолончель самого Господа. А что оставалось мне, кроме как резать холодную плоть, чтобы предложить живым холодное утешение?

Не желая ни с кем разговаривать, я собирался приехать точно к началу мессы, но, когда вошёл в похоронное бюро на авеню Элизиан-Филдс, прощание ещё продолжалось. На похоронах маленьких детей обычно бывает немного народу: сами дети ещё не успели обзавестись широким кругом знакомых, а друзья родителей, у которых чаще всего есть собственные дети, не любят сталкиваться лицом к лицу с мимолётностью этих юных жизней. Но вестибюль и зал прощания были битком набиты людьми. На столике сбоку лежала стопка молитвенных карточек святого Иосифа, и я решил, что Стаббсы католики; возможно, у них просто необычайно многочисленная родня.

Я подошёл к гробу. По крайней мере, его не нарядили в костюм — мало что выглядит более жалко и жутко, чем мёртвый ребёнок в крошечном костюмчике и галстуке. На Мэттью была обычная детская одежда: синяя рубашка и жёлтый комбинезон с вышитым на нагрудном кармане Коржиком. Белые чётки обвивали пальцы маленькой руки. Лицо выглядело гораздо хуже, чем во время вскрытия: щёки были неестественно розовыми от избытка бальзамирующей жидкости в артериях, губы туго зашиты, а длинные ресницы торчали из распухшей плоти, как у высушенной человеческой головы.

Когда я отвернулся, мне почудилось, будто у самого уха тихо произнёс насмешливый голос:

— Почему самые нежные цветы вянут и опадают со стебля?

Но рядом никого не было.

Месса была ужасна: писклявая органная музыка и банальности о том, что Божья воля служит нам во благо, даже когда мы не способны её понять. Я гадал, какую пользу Генри и Леонетта Стаббс должны были извлечь из смерти своего маленького сына. Скорбящих заставляли, казалось, сотни раз вставать и снова садиться, а поскольку я вырос не в католической семье, то неизменно запаздывал на один такт. На несколько рядов впереди красивый молодой мужчина, похоже, испытывал те же трудности. Его лицо казалось знакомым, и в конце концов я узнал в нём молодого шеф-повара, несколько лет назад получившего премию Джеймса Бирда. Стыдно признаться, но остаток мессы я развлекал себя воспоминаниями о его свежих сардинах в кисло-сладком соусе с ликёром «Гальяно».

Я уже собирался уходить, когда ко мне подошла Леонетта Стаббс.

— Доктор Брайт, огромное вам спасибо, что пришли.

— Что вы, — неловко ответил я.

— Я надеялась, что вы придёте. Я хотела отдать вам вот это — за то, что вы позаботились о Мэттью.

Она вложила мне в руку сложенный лист плотной бежевой бумаги. Я развернул его и увидел детский рисунок мелками. Рисунок был примитивным, но я смог различить женщину перед домом и нескольких детей неподалёку. Внизу взрослой рукой было написано: «Дарла! Томми! А ну домой, пока я не огрела вас по башке!»

— Он говорил мне, что писать, — сказала Леонетта, — а я записывала за ним. Наверное, это можно назвать рисунком с подписью, как вы думаете?

— Ещё как, — ответил я, чувствуя, как по руке пробегают мурашки. — А что это значит?

— Ну, я ведь говорила вам, что мой муж зарабатывает не слишком много и мы, боюсь, живём в довольно… непрестижном районе. Однажды соседка кричала своим детям, чтобы они шли домой, пока не начался дождь. Почему-то Мэттью это ужасно рассмешило. Наверное, ему понравилась сама мысль: она так беспокоилась об их благополучии, что пригрозила им побоями. Для такого маленького ребёнка у него было необычайно развитое чувство иронии.

— Это я вижу.

Я сложил рисунок и сунул его в карман.

— Спасибо, миссис Стаббс. Берегите себя.

Сев в машину, я вдруг заговорил вслух:

— Да, конечно, необычайно развитое чувство иронии. Оставить свою историю там, где никто не сможет её найти, пока ты не умрёшь и тебя не вскроют. А может, ты ничего не мог с этим поделать; может, ты просто таким уродился. Но ведь ты наверняка сделал множество рисунков. Почему твоя мать отдала мне именно этот? Ты заставил её? И что мне, чёрт возьми, теперь делать с твоей историей? Что ты имел в виду, когда просил сохранить её для тебя? Я должен её переписать? Опубликовать? Сжечь? Что? Почему я за всё должен отвечать?