Выбрать главу

Они прошли клуб почти на пять кварталов. Полицейские объяснили дорогу, и через десять минут Стив с Гоустом снова спускались под землю. Мимо погасшей неоновой вывески. Только надпись на ней гласила не Beware, а Be Aware. Хотя Гоусту казалось, что смысл, в сущности, один и тот же. Они вошли в клуб. Повсюду были расклеены присланные ими афиши: СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ — LOST SOULS? Они слишком устали, чтобы устраивать саундчек. Да он им был особенно и не нужен. На сцене будут только они двое. Гитара Стива. И голос Гоуста. Да и выходить им предстояло лишь в полночь. Сейчас хотелось только одного — спать. Одна из барменш уехала из города и оставила им ключи от своей квартиры, находившейся этажом выше.

Настолько устав, что не хотелось даже подниматься по лестнице, они воспользовались древним, наводившим ужас лифтом и поднялись на седьмой этаж. В баре Стив выпросил две бутылки пива. Почти всю первую он выпил ещё в лифте. — А Нью-Йорк — занятный город, — сказал он. — Ещё бы… Стив фыркнул в бутылку. И в следующее мгновение они оба расхохотались. Смеялись до слёз, раскачиваясь в дребезжащей кабине, висевшей на старом тросе в доме, который для Миссинг-Майла казался невероятно высоким, а по меркам этого волшебного, мрачного, бесконечно многоэтажного города был совсем невелик. Они наваливались друг на друга, выли от смеха, хлопали ладонями. Они были молоды. У одного был голос — шершавое золото. Другой играл на гитаре с алмазной жёсткостью, выкованной сексом, худу и отчаянием. И всё это было частью Великого Приключения.

Наверху они вышли из лифта всё ещё смеясь. Кое-как справились с тремя незнакомыми замками и вошли в квартиру. Всё здесь было чёрным. Чёрные стены. Чёрное кружево, свисавшее с потолка. Чёрная краска на окнах. Чёрные шёлковые простыни на огромном футоне, занимавшем почти весь пол. Это действовало удивительно успокаивающе. Словно тебя баюкали во чреве ночи. Смех постепенно стих.

Стив поставил гитарный футляр в угол, допил вторую бутылку — Гоуст от неё отказался — и с облегчением вытянулся на футоне. Гоуст стянул кроссовки и лёг рядом. Здесь было совершенно темно. И впервые после Порт-Оторити — почти тихо. Странно было думать, что где-то совсем рядом, за стенами дома, продолжает жить огромный город. Вдруг Гоуст почувствовал странную потерянность в этом маленьком островке темноты, словно внутренний компас, который всегда безошибочно вёл его по жизни, внезапно исчез. Он немного подвинулся по матрасу, пока плечо не коснулось руки Стива. Пока тепло его тела не прижалось к левому боку. Стив глубоко вздохнул — так вздыхают спящие гончие. Гоуст подумал обо всех шоссе. Обо всех просёлочных дорогах. Обо всех железнодорожных путях. Обо всех зелёных тропинках, ведущих домой. И перестал чувствовать себя таким далёким от дома. А ещё была музыка. Музыка была всегда. Она могла унести его куда угодно. И вскоре далёкий гул города вместе со всеми историями, которые тот хотел ему рассказать, совсем растаял. И впивающийся в бок костлявый локоть Стива убаюкал его.

Перевод: Sansa

Калькутта, властительница сил

Poppy Z. Brite, «Calcutta, Lord of Nerves», 1992

Я родился в больнице Северной Калькутты глухой индийской полночью незадолго до начала сезона муссонов. Над рекой Хугли, притоком великого Ганга, висел густой и влажный, как мокрый бархат, воздух, а пни баньянов вдоль дорога Верхний Читпур, покрытые фосфоресцирующими пятнами, светились, словно духи огня. Я был черным как ночь и почти не кричал. Мне кажется, я помню все это, ибо так и должно было быть.

Моя мать умерла при родах, и той же ночью больница сгорела дотла. (У меня нет причин связывать вместе эти два события; с другой стороны, нет причин и для обратного. Может быть, в сердце моей матери загорелось желание жить. А может быть, пожар раздувала ее ненависть ко мне, ничтожному, слабо попискивающему существу — причине ее смерти.) Из ревущего пламени меня вынесла сиделка и передала онемевшему от горя отцу. Он баюкал меня, глядя на огонь.

Мой отец был американцем. Пятью годами ранее он приехал в Калькутту по делам. Здесь он встретил мою мать и полюбил ее. Есть люди, которые никогда не сорвут цветок с клумбы, на которой он вырос. Отец не захотел увозить ее из этого прокаленного солнцем, пышного и нищего города, который ее взрастил. Город был частью ее экзотического образа. Так мой отец остался в Калькутте. Теперь его любимый цветок завял и умер. Отец прижимался потрескавшимися губами к мягким волосикам у меня на голове и плакал. Я помню, как впервые открыл глаза. Огонь высушил влагу, глаза давило и жгло, но я смотрел на рвущийся в небо столб дыма. Ночное небо, подсвеченное пламенем, было дымчато-розовым, как будто в нем смешались кровь и молоко.