Простой половой акт отличается от эротизма; первый встречается и в животном мире, тогда как лишь человеческой жизни доступна деятельность, которую, пожалуй, можно определить через её «дьявольский» аспект, вполне точно выраженный словом «эротизм».
— Жорж Батай, «Слёзы Эроса»
Я — контроль и неподвластное контролю.
Я — соединение и распад.
Я — пребывающая, и я — распад.
Я — та, что внизу,
и они восходят ко мне.
— «Гром. Совершенный ум», «Библиотека Наг-Хаммади»
То, что не причастно сознанию, не является человеческим, — и всё же даже обезьяна способна скорбеть.
Видите ту полуобнажённую девчонку, которая курит косяк на берегу реки между двумя парнями, на которых из одежды — одни улыбки? Видите девчонку на заднем сиденье «Харлея», обхватившую руками здоровенного бородача? Это я.
А вот я сижу на уроке английской литературы, поднимаю руку и сообщаю ошеломлённому мистеру Фрёлиху, что роман Зоры Нил Хёрстон «Их глаза видели Бога» развивается через постоянное обращение к одной определённой органической метафоре.
На этой фотографии кажется, будто я мертва, но на самом деле я всего лишь без сознания — меня вырубило препаратом, который дал мне ангелоподобный Денни Уоттерс; три дня спустя он умер от огнестрельных ран. А здесь я нарядилась на выпускной с Томми Дойчем, которого досрочно приняли в Брауновский университет.
Вот лимузин, который возил нас по городу всю ночь. Водитель считал нас отвратительными.
А вот лачуга, куда я отправилась, бросив Томми Дойча. И вот люди, которые там жили: толстый, невероятный Туми, его любовник Джером и Хилли — приживалка Джерома, суккуб. Их группа называлась Duino Elegy. Примерно через час после того, как я сделала этот снимок, мы отдыхали, сплетясь в огромный клубок на их матрасе, и я помню, как подумала: Джером был бы куда милее, если бы остепенился и всё время оставался геем, как Туми. У Джерома было идеальное тело для мальчика-гея — почти девичье. Рядом с Джеромом Хилли выглядела тупиковой ветвью эволюции.
Даос прислушивается к мистическим голосам, которые поднимаются в нём и поют в его внутренностях. Он мысленно видит эфирное дыхание, рождённое перегонкой соков его утробы: именно на пределе органического, на самом низменном и повседневном уровне тело очищается, материя претворяется в сущность и совершается сублимация. Но это возможно лишь потому, что сама работа организма священна: потому что внутри тела, где вырабатываются грубые выделения, заключён сосуд тончайших духов.
— Жан Леви, «Тело: герб даосов»
В мире, где грубые, функциональные выделения тела свидетельствуют о священной сущности, ткань социальных взаимодействий и поддерживающее устойчивость согласие суждений, рождённых этими взаимодействиями, растворяются, утрачивая всякий вес. Когда буквально внутреннее признаётся буквально центральным, со всех сторон заявляет о себе радикальная демократия, и мы оказываемся в эгалитарной вселенной. Люди самых заурядных, общепринятых взглядов, люди, начисто лишённые какого бы то ни было прозрения, несут в себе столько же божественного — столько же возможности прикоснуться к божественному, — сколько и самые просветлённые. Все занимают одну и ту же просторную ступень пищевой цепи; каждый потенциально может стать сакраментальной трапезой.
То же самое можно сказать о повествовании — и о той его разновидности, которую называют историей.
За полтора года в Государственном университете я по-прежнему жила по старой схеме: наполовину в банальном свете, наполовину в густой, насыщенной тьме. Никто ничего не подозревал — кроме нескольких студентов, которые занимались тем же самым; большинство из них были девушками и умели держать язык за зубами. Чтобы вести две отдельные жизни, приходится следить за границами между ними.
Но это изматывало меня, расшатывало всё, что я привыкла считать само собой разумеющимся. Когда умирает одно из твоих привычных убеждений, сердце неизменно разбивается. Стоило мне обменяться заговорщическим взглядом с кем-нибудь из однокурсников на вводном курсе истории искусств — с человеком, которого всего сутки назад я мельком видела в тропической атмосфере тайной вселенной, — как весь наш общий замысел начинал казаться поверхностным и ошибочным.
Мои сомнения в собственной подлинности достигли предела поздно вечером в одну из суббот, когда рядом со мной материализовалась девушка по имени Эбби Пуллман. Гибкая, ослепительно красивая своей тёмной красотой и порочная до мозга костей, Эбби Пуллман приехала из Нью-Йорка и существовала в ореоле частных школ, семейных трастовых фондов и не афишируемых каникул в реабилитационных клиниках, где вместо обычных поваров держали шеф-поваров. Эбби приблизила ко мне свой ротик в форме сердечка и прошептала на ухо: