— Что такое, Бык? — спросила Глэдис.
— Голос, — ответил он. — Слышал, как мне пел маленький ребёнок. Во сне слышал. И когда проснулся — тоже.
Мы не стали пытаться объяснить, что голос шёл из Черничного Тома. Быку и простые вещи втолковать было нелегко — например, что время от времени нужно что-нибудь есть или что в штаны ходить нельзя, — куда уж тут до такого. В конце концов Глэдис усадила его, взяла за руку и заговорила своим спокойным голосом, как с перепуганным ребёнком, который не понимает большого и страшного мира вокруг.
А я? Я просто сидел и смотрел на Черничного Тома, пока в голове одна за другой прокручивались страшные истории. Вспоминал всех врачей, которых повидал за эти годы, когда суд отправлял меня на просушку в психушку. Они осматривали меня снаружи и изнутри, привязывали к койке, тыкали иглами и всё говорили, говорили этими своими бледными, стерильно-клиническими голосами. Спрашивали, зачем я пытаюсь себя убить, ковырялись отмычками в моей голове, стараясь добраться до детства и понять, с чего это я так развалился. Интересно, что бы они сказали о Черничном Томе?
Не успела Глэдис успокоить Быка — он свернулся, положив голову ей на колени, как сонный щенок, — как из Черничного снова послышались звуки. Только теперь они стали куда яростнее: звуки, как что-то рвали и раздирали, будто собаки, влажно чавкая, грызли кости. Тело его подпрыгивало, словно карп на крючке. Бык от всего этого заскулил.
С тех пор как червь юркнул ему в ноздрю, прошло уже далеко за сутки. Может, и все двое. В темноте без солнца и луны время ничего не значило. Я до смерти перепугался. Глэдис тоже. Что бы ни случилось, разбираться с этим пришлось бы нам. Как бы жестоко это ни звучало, я уже думал, что Тома, возможно, стоит убить. Перерезать горло осколком бутылки или проломить череп. А когда червь выползет — размозжить его в кашу.
В нашем состоянии мы не решались даже задуть свечу. Оказаться в темноте рядом с тем, во что превращался старина Черничный, было выше человеческих сил.
Не знаю, сколько ещё прошло времени, но, кажется, мы уже жгли третью свечу. И тут он сел.
При виде этого у меня внутри всё сжалось в кулак: Черничного Тома больше не было. На его месте сидело обмякшее, дряблое нечто, будто совершенно лишённое костей. Оно двигалось по-змеиному — извивалось, сворачивалось кольцами, словно губчатый человеческий головастик. Рот по-прежнему был широко открыт… настолько широко, что уголки разорвались от напряжения. Внутри что-то шевельнулось. Я увидел лишь мельком: блестящее, тёмное, похожее на плоть пиявки. Правый глаз превратился в кровавый струп, а левого не было вовсе. Глазница была разорвана, словно взорвалась, — называйте как хотите, — и стала размером с мяч для софтбола. В глубине её виднелся другой глаз, чёрный, как чёрная патока.
Вот что мы увидели.
Глэдис вскрикнула. Может, и я тоже — не знаю. Помню только, как кишки медленно поползли вверх по горлу.
Черничный продолжал извиваться, шевелясь этими вялыми волнами. Плоть на горле лопнула, и внутри я увидел не мясо и сухожилия, а раздутые белые сегменты, как у личинки.
Это был червь.
Он распух, вырос внутри Тома и теперь толщиной почти не уступал его шее.
И я понял почему.
Господи помоги, но я понял.
Он пожирал Тома. Все те звуки были звуками кормёжки — червь ел его изнутри, набивал брюхо его плотью. Теперь он стал огромным и носил кожу Тома, словно обёртку.
Он посмотрел на нас… или оно посмотрело.
А затем произошло нечто, превосходившее всё, что я мог вообразить. Из зияющей ямы рта показалась та самая блестящая штука, которую я уже видел. Не знаю, что это было в точности… что-то вроде трубки для кормления или, наверное, хоботка. Это был длинный и толстый, мягкий и рыхлый отросток толщиной с раскрытый рот Тома, с присоской на конце. Он маслянисто блестел, был усеян мелкими бугорками и сочился слизью, похожей на сопли.
Он просто свисал изо рта, пульсируя, словно хобот слона, только сделанный из мягкой, студенистой плоти.
Сказать «мерзость» — значит не сказать ничего.
Я снова почувствовал тот сладкий запах ванильного бисквита. От него хотелось вывернуть наружу все внутренности. Но стоило мне вдохнуть поглубже, как голова закружилась и поплыла, словно от веселящего газа. На одно короткое мгновение, пока запах заполнял мне череп, я вовсе не ненавидел червя… Более того, мне хотелось стать следующим. Звучит безумно, но, должно быть, дело было в каких-то гормонах — химическом оружии, которым он подавлял страх и снимал запреты, заставляя тебя желать стать его частью. И в голове, клянусь, звучал тот детский певучий голосок: да-ди-да… да-да-ди-ди-да… Он разливался эхом, согревая меня и наполняя уютной истомой.