Может, и пролечилась бы, Гриня-то хорошо стал зарабатывать, а тут уж так-то все перечеркнуло, перекорежило, омертвило... Нет, без ребят она тогда не могла. Их голоса, их рожицы, их проказы, вся их ребячья неугомонь ежечасно, ежедневно являли саму веру-надежду на Жизнь.
Было почти восемь вечера, и в главной игровой комнате детсада "Красный мишка" - тихо, просторно. Вкусно пахло вымытыми широченными некрашеными половицами, наносило землей политых цветов в горшках на приземистых стеллажах и в двух усадистых кадушках по теплым углам. Около одного бочонка отдыхал потертый плюшевый топтыгин с разномастными глазами-пуговками.
С поперечной щелистой балки свисал крученый шнур с лампочкой, от желтых волосков ее свет хоть и жидок, зато убаюкива-ющ и мирен. В дальнем углу игровой солидно поблескивала черными плавными боками печь-голландка, хранительница тепла, сухости, уюта.
Закаленное обожженное нутро ее день и ночь - всю долгую приполярную зиму-темь - держало, лелеяло, сторожило в себе живой огонь. Узорчатая литая чугунная дверца топки полуоткрыта, и притушено горячее дыхание овевало и высветляло двух человечков, умостившихся рядом на низкой широкой лавке.
Один человек, совсем молодесенький, в застиранном белом халате, туго подпоясанном, оттого слегка пузырящимся на лопатках, - это Елизавета, из-под косынки ее плотными скрутками выглядывали косицы-окорныши.
А возле, несколько натутуршенно посапывал крепенький мужичок-якут четырехлетний Кирилл. Его ходкие кривоватые ноги в меховых чулках-кянчах подвернуты под себя толстеньким кренделем.
Елизавета время от времени шурудила длиннющей гнутой железкой прогорающие головни, осторожно взглядывала на щекасто рдеющее лицо мужичка-мальчишки. В завороженных глазах-разрезах мужичка - малиновые звездочки топки.
А что, самостоятельный паря, - припоминала Елизавета, - вон давеча дала кусок лепешки - не доел, и нет, чтоб куда-нито пихнуть, а пошел к раздаточному столику, попыхтел, а все равно, дотянулся до столетии, положил, поклал, как следует. Мужик...
А Кирилл давно устал, но тетьлизя хорошая. Она так говорит сказки! Надо слушаться... И Кирилл терпеливо сидел, смотрел в топку на стройный затухающий перепляс огненных человечков.
Они поджидали маму Кирилла - маму Физу. Вон сколько уже ждут... Напольные часы в длинном коричневатом домике проди-динькали восемь полных часов вечера.
Кирилл отважно посапывал. Голландка шуршала топкой, вздыхала, горячо попыхивала. Елизавета, покачивая железиной-кочер-гой, торопила время... Скорей, скореечи бы домой... У нее в гостях мама, и еще не знает...
Сегодня, накормив свою группу и укладывая всю шумливую команду спать, Елизавета услыхала голос почтальонки Верки, та, как дурная, вопила на весь детсад: "Знаю что!.. Лизка! Подавайте мне вашу Лизавету! Знаю что..." Но, углядев забеленное лицо подоспевшей Елизаветы, нашла в себе храбрости пропеть традиционное только один раз: "Нетушки! Отпляши сперва, отпляши!" только единый разок, и, сунув в задрожавшие Елизаветины руки мятый надорванный треугольник, отмахнулась рукой на получательницу и убежала, разухабисто хлопнув дверью.
Видно, не нашлось сегодня места в ее брезентовой почтарской суме похоронкам... Вот и скачет девка. А они с Гриней условились, что высылать весточки будет на детсад.
Прибежала тетя Капа из старшей группы. Пришаркала на своих распухших болящих ногах баба Стеша - повариха. Пришла, приникла к косяку медсестра Мирра Борисовна. Все притихли, стояли, слушали солидные, хотя краткие сообщения оттуда, "от самого передового края войны".
В этом письме-листке бравый юный муж Елизаветы со всей твердой решительностью заверял, что скоро, сроки не говорит, потому как военная тайна, они окончательно перейдут в контрнаступление и окончательно покончат с фашистской заразной чумой! Народы мира вздохнут настоящей полной грудью. И пускай она, его единственная любая жена Лизонька, не думает ничего такого... Они еще, эх, как заживут! И ребят заведут, к примеру, троих можно, а там поглядим еще. Жалко, Лизок, руки по инструменту отвыкли... Не тот будет разряд-класс.
Путаясь в неразборчивых, местами расплывшихся строках, писавшихся, видно, карандашным химическим огрызком, Елизавета переводила дыхание и читала, читала, вроде как не своим голосом, вроде как на собрании торжественном, почти как по радио. А строки прыгали, и вдруг чего-то расплывалось, уже не по причине размытости текста...
И когда прочитано было уже по третьему разу, женщины тоже подержали, потрогали долгожданную, редкую Гринькину весточку с фронта. Баба Стеша даже поднесла к носу и восхитилась:
- Глякоть, бабоньки! махорочкой пахня! Мушшыной! Ей бо, милые...
Ей немедленно поверили. Письмо еще пошло по женским рукам.
И верно, каждая в эти минуты-месяцы Елизаветиного торжества представляла своего мужика, свою деточку, своего недолюбленного... И никому из них не казался смешным своим красноречием Лизкин молчун Гринька, до войны много чего сделавший в детсаде по столярной и плотницкой части.
Долго, до самого вечера, детсадовские женщины жили радостью Елизаветы. И где здесь сердиться на маму Кирилла, - дума-то, настроение-то с ней, а уж мама еще как зарадуется...
- Ниче, ниче-о, Кириллушка, уж подождем. Подождем. Скоро...
Кирилл повернул лицо к воспитательнице, заудивлялся ее глазам, - что заплакат тетьлизя хотит... Вот достала бумажку, гладит бумажку, шевелит ротом, все бумажку гладит... Не-е, улыбаться...
Хорошая тетьлизя. А... мамфизя лютчи. Вот надайдат: сыла мие-ха, сыла миеха (однако понюхай, поцелуй меня). Не-е, мамфизя лютчи. И че забыл меня?
Кирилл сполз с лавки, требовательно затеребив рукав затихшей воспитательницы, сумрачно заподнимал веки, тоскливо забасил:
- К Физи надо... к мамфизи-и, - и чутко поворотился на звук из сеней.
Его заблестевшие расширенные глаза подзамерли в горестном разочаровании, - вошла сторожиха старуха-якутка, вершкового роста, подвижная, скорая на ногу. В ночную пору приглядывала за печами, домывала кой-какую посуду, расчищала крыльцо, а в пургу, как умела, и тропу прокладывала-утаптывала.
- А се-о ета? Хах тах - мамфизи нетука?- заоглядывала она игровую пустынную, присмирелую, придерживая у рта трубку-носогрейку.
- Суох (нету)... - насуплено подтвердил Кирилл.
Сторожиха попотягивала за собой дверь для верности. Кирилл, косолапя, вразвалку подошел к ней, потрогал ее старенькую, как у деда, кухлянку, полы ее низко подхвачены кожаной, обтерхано засаленной веревкой, - в нос Кирилла знакомо шибануло прелой стылостью.
- Мамфизя снай гиде? - доверчиво серьезно заглянул он в морщинистое, коричнево-пятнистое лицо старухи.
- А ниснай, ниснай, однако, - торопливо ответила старая якутка, тыкаясь лицом по всему отдыхающему теплому помещению, и, приметив, что парень засобирался дать реву, она споро приподняла полу, вытащила из каких-то глубин вяленую рыбешку, сунула в пухлую его ладонь. Кирилл тотчас засосал, зачмокал.
Присев у порога на корточки, якутка с хитро-довольным видом принялась за свою носогрейку. Дым из ее усохшего с горошинкой-горбинкой носа потек, пластаясь по тусклой комнате. Успокоенный Кирилл пристроился подле, со знанием дела потрошил гостинец.
- Учугей уол, учугей уол (хороший парень, красивый парень), - кивала она высохшей серебристой головою со сползшим капюшоном-малахаем и темной костистой ладошкой трогала теплые жесткие вихры Кирилла.
"У нас с куревом-то нельзя, потому запрещается..." - ткнулась, было упредить Елизавета, но не насмелилась.
- Нисява да, нисява-а, приидит мамка, - еще раз потрепала старуха Кирилловы ежики, подымаясь и подаваясь к выходу. - Куда девался... Никуда ни девался. Работить. Кхм, кхм-я, - кивнула она Кириллу и, движением головы набросив малахай, проворно вышла.
При напоминании о матери Кирилл утерял интерес к ощипанной рыбешке, глаза его вновь выпуклились, их вновь заволокло тоскливой влагой. А тут и Елизавета присела перед ним, попросила:
- А мне-то и не оставил совсем, а Кирилл?