Выбрать главу

Торопливые губешки щекотали сосок. А перед глазами пятно превращалось в сапог. Он, непомерный, нависал над головой. Грозил отполированной подковой каблука. Солдатский сапог. Немецкий. Безжалостный.

Подымается высоко. Падает. Подымается. Блестит подкова. Опять летит вниз. Черный, как молот в кузне. Что-то мелькает под ним. Молот бьет в кузне. Маленький вскрикивает.

— Остановитесь! Остановитесь! Там ребенок. Остановитесь!

Кто-то говорит:

— Не кричи, не кричи! То ж еврей. В Умани евреев убивают. Детишек — живыми в яму. Чоботами притаптывают.

А черный падает на Женьку каблуком. Туба, сжимая сына, мечется по хате. Запинается за ноги. Топот гонится за ней. Настигает на углу возле дверей. Не уйдешь от них, не уйдешь.

— Вы обязательно хотите затоптать? Лучше убейте. Неужели вам жалко пули. Одной. Она дорого стоит? Я заплачу. Одну пулю. Ну, подождите. Я сама. Ему так будет легче. Не надо сапогами. Я сама.

Она отбрасывает полу фуфайки. Пальцы путаются в тряпках. Она торопится и шепчет:

— Подождите минуточку. Сейчас. Сейчас.

Маленькое горло шевелится под ладонью. Вздрагивает теплая жилка. Женька вскрикивает, замолкает, вытянувшись.

Как после трудной, наконец-то сделанной работы, Туба устало откидывается к стене. За окном светает. По углам проступают согнутые, то недвижные, то мерно раскачивающиеся фигуры. Старые, с седыми лицами, с острыми костяными носами, они уже не похожи на живых. Они мертвые, даже те, кто качается. У них не осталось и тени надежды. Еще качаются размеренно, ровно, будто маятники ходиков, пока не распустится цепочка.

День, который начинается на селе, как всегда, под пение петухов, под свист синицы в заснеженных вишнях, для них — лишний. Если и есть у кого желание, так только, чтобы не очень мучили, застрелили бы сразу.

Рассвет не поднимает никого. Он заставляет очнуться только Тубу в ее углу, возле двери.

Она обводит хату безмятежно-покойными, все забывшими глазами. Осторожно, словно боясь разбудить, начинает укачивать длинного, прямого, уже одеревеневшего ребенка. Вполголоса напевает:

— Бай-бай-бай... Спи, золотце, спи... Лю-лю-лю... Спи, родненький, спи...

Распатланная, с неприкрытой грудью, не то бессмысленно, не то счастливо улыбаясь, она поет неизменную колыбельную песню...

Согнутые, ожидающие смерти старики удивленно подымают головы.

За окном звонко скрипит снег. Фыркают лошади.

Со двора кричат:

— Эй, выходи!

Туба баюкает сына.

Ноябрь, 1942 г.

Молитва

Наконец окончился день. Отрыдала, отпричитала толпа возле управы. Откричались осипшие полицаи. Те, кто остался, вернулись к хатам.

В страшную, чужую, немецкую даль, кто знает, на какое горе угнали еще полтораста односельчан. От тех, кто ушел раньше, не было ни писем, ни вестей. И этим никто не сказал: куда, зачем их везут, вернутся ли они, или надо навсегда проститься с селом.

Они брели вслед за подводами на гору горячим июньским шляхом. Шлях вел на станцию. Им вывозили хлеб, им угоняли коров на прокорм немцам, И так же, как тогда, всхлипывая, причитая, вслед по обочинам бежали старухи и ребята. Полицаи, матерясь, гнали их назад. Старухи отставали, ребята рассыпались по полям.

А те уходили все дальше. Пыль подымалась, густея. Уж нельзя было узнать родных лиц. Только мелькнет порой знакомая рябенькая кофта. И снова пылища да чужие спины.

Вот уже ни кофты, ни косынки не узнаешь. Не отличишь — люди ли идут или, может, гонят на станцию стадо. Клубит дорога. Пестрит то белое, то темное что-то...

Старухи еще долго стоят на пригорках. Потом ковыляют назад, оглядываясь, сморкаясь. Остается на горбочках только три старухи. Моя хозяйка среди них. Жжет солнце. Пусты поля. Лишь изредка закурится колея, сглаживая на дороге последние следы. Хозяйка зажала левой ладонью рот, словно боится, что оттуда вдруг вырвется страшный, огромный крик. Время от времени она подымает правую руку, крестит воздух. Опять замирает. Опять крестит.

Тогда был полдень. Теперь — вечер. В селе тихо, пусто. Слезы выплаканы. Работа на ум не идет. Уже не надо простаивать с узелочком возле бюро труда в районе, где заседает комиссия, отбирающая людей в Германию. Не надо целовать руки врачей, переводчиков, писарей, склоняться перед паном старостой, упрашивать, чтоб вычеркнул родных из списка. Незачем советоваться с соседками, как наслать на внучку часотку.

Тихо в селе. Безмолвно в хате.

Наплакавшись досыта, ушла с остальными Маринка. Две недели назад ей стукнуло четырнадцать. Она стала достаточно взрослой, чтобы быть батрачкой немецкого богатея.