Сколько я себя помню, на стене в нашей гостиной висел ковёр из женских волос. Конечно, когда я был маленьким, я не понимал, из чего он сделан. Я подходил и дотрагивался до его блестящих нитей, мне нравился их пыльный, чуть сладковатый запах. Много позже я почувствовал этот же запах в старой парижской квартире своих друзей, у которых гостил в течение нескольких недель. Этот запах преследовал меня, не давал уснуть — нормально я выспался, только вернувшись из Парижа обратно в Бостон. Это запах разложения, запах смерти, запах гниения. Я нередко ощущал его там, где не могло быть никакого разложения, — например, в знаменитых европейских оссуариях; содержащиеся там кости давно высохли и превратились в строительный материал.
Впрочем, неважно. Итак, уже став взрослым, я сумел идентифицировать запах, исходящий от ковра. Но в бытность свою ребёнком я просто принюхивался к странному стенному украшению и не пытался найти никаких объяснений его присутствию в нашей гостиной.
Мои родители покинули Великобританию в 1915 году, в разгар Первой мировой войны. К моменту их отъезда Британская империя уже официально объявила войну Германии, Австро-Венгрии и Турции, военные действия на материке велись довольно активно, и мой отец, Майкоп Стэнфорд, откровенно испугался. Он продал часть своей недвижимости, забрал жену и сына (моего старшего брата) и отплыл в США на одном из многочисленных океанских лайнеров. Он обосновался в пригороде Бостона, Арлингтоне. Отец был полон решимости начать в Америке новую жизнь. Он приобрёл великолепный особняк конца XIX века, обустроил его по-своему (сегодня говорят «сделал ремонт») и обставил новой мебелью. Прекрасные викторианские гарнитуры из нашего Банберского дома были проданы.
Мать очень держалась за старые вещи. Она хотела погрузить на корабль несколько сундуков со своими платьями и детскими игрушками моего брата. Отец запретил. «Всё купим на месте», — сказал он и сдержал своё слово. Всё то, что можно было заменить, он называл бесполезным и безжалостно оставлял в Старом свете.
Некоторые вещи он оставить не смог. Конечно, родители забрали всё фамильное золото и серебро, картины, библиотеку. Всё то, что было достаточно компактным и при этом имело огромную ценность. В коллекции отца были подлинники Тёрнера, Блейка, Бонингтона и Рунге — мог ли он расстаться с ними?
Вместе с многочисленными украшениями и произведениями искусства в Арлингтон переехал и ковёр из женских волос. Его повесили в гостиной в 1917 году, годом позже родилась моя сестра, а ещё три года спустя — я.
Я люблю этот огромный дом. Мне нравится бродить по его комнатам, рассматривать картины, утопать в персидских коврах. Сейчас я живу в нём один-одинёшенек, лишь приходящая обслуга поддерживает особняк в чистоте и порядке — сам бы я никогда не справился. Моя жена, как всегда, отправилась в одиночку путешествовать по Южной Америке, а дети давно учатся в других городах. И ковра из женских волос больше нет на стене гостиной. Собственно, я и хочу рассказать вам историю его исчезновения.
Впервые я узнал, из чего сделан ковёр, уже после смерти отца. Он умер в 1932 году в возрасте шестидесяти шести лет — мне тогда было одиннадцать, а брату — двадцать два. Брат уже не жил в особняке — он учился в Кембридже и появлялся дома лишь изредка, прокуренный, загорелый, с оббитыми костяшками пальцев. На вопросы он отвечал: занимаюсь боксом. На самом деле брат принимал участие в нелегальных боях на деньги; тремя годами позже ему размозжили голову в каком-то тёмном переулке.
Мать трудно переживала смерть мужа. Она была младше отца на двадцать лет и сохраняла свою красоту даже за сорокалетним рубежом. Но после смерти Майкопа мама начала чахнуть. Она не дожила до смерти старшего сына — слава Богу. Таким образом, к началу Второй мировой войны в особняке жили только мы с сестрой, да слуги. Нашим опекуном стал старинный друг отца Генри Спэктон, который управлял активами отцовских заводов (в конце 1910-х отец купил несколько прядильных производств и превратил их в серьёзную компанию по пошиву одежды), а заодно распоряжался нашими деньгами. Наверняка он приворовывал, но не слишком много. По крайней мере, я не работал ни дня в своей жизни и ни в чём себе не отказывал: фабрики и сегодня приносят мне стабильный и хороший доход.
Я очень хорошо помню, как выглядел ковёр. Примерно шести футов в высоту и десяти в ширину, он состоял из сложных хитросплетений волос различной длины, цвета и качества. Количество неповторяющихся элементов узора не поддавалось подсчёту. Тут были цветы, причём каждый лепесток был сделан из волос другого качества; были имитации древесных ветвей, сплетённых из тугих каштановых кудрей; с ветвей свисали тяжёлые плоды, скрученные и сваленные из волос шары. В безумном буйстве волосяного леса можно было заметить райских птиц с узорчатыми хвостами; могучий ягуар скалил зубы, положив тяжёлую лапу на странный предмет, являющийся центральным элементом ковра. В детстве я никогда не задумывался о том, что это такое. Но однажды я смотрел на ковёр с некоторого расстояния, футов эдак с двадцати, и вдруг всё понял. Предмет в центре был человеческим черепом, рельефно выступающим из ковра. Он представлял собой волосяной шар характерной формы; глазницы были выплетены волосами цвета воронова крыла, сам череп — светлыми кудрями. С того момента я начал инстинктивно сторониться чудовищной картины.