Выбрать главу

«Так что, так и исчез?» — «Исчез!» — восторженно воскликнул Морвид, взгляд блестит, руки перебирают музейные бумажонки, по двору растерянно бродит полицейский эксперт с большущей сумкой. Остановился. Достал фотоаппарат. Поснимал. Убрал фотоаппарат. Опять бродит. «Вы им все рассказали?» — «Конечно! Все, что они хотели знать». — «Значит, не все?» — «Петя, скажите, зачем полицейским концепция разбуженного Бога?» — «Какого-какого?» — «Разбуженного. Пробужденного от сна. Растолканного. Вышедшего из комы».

Если верить Морвиду, дело было так. Барбос, приехав в Прагу на раннем поезде, тут же отправился в музей — как они договорись с Андреем, который по такому случаю приплелся на службу в семь тридцать утра. Идея заключалась в том, чтобы провести целый день в теологическом диспуте, после чего поздно вечером художник садился на московский поезд и отправлялся домой. Морвид — тоже домой, но гораздо ближе, в свою квартирку недалеко от Страховского монастыря, пешком минут тридцать от бывшего епископского дворца. Андрей считал годы до пенсии, чтобы можно было ездить на трамвае бесплатно; пока же скудное жалованье заставляло его каждый рабочий день упражнять ноги и сердце на внушительных градчанских булыжниках. Однажды, в разгар январского гололеда, он рухнул на них, да так, что долго потом лежал по больницам, где его переломанные ноги собирали, склеивали, сживляли. Потом Морвид долго учился ходить заново; врачи насоветовали ему пользоваться лыжными палками; так он и передвигался по Градчанам — лыжник без лыж, несапожник с огромными сапожищами, которые ему прописали по поводу тяжкой травмы эскулапы, палки ходят туда-сюда, стучат по мостовой. Зрелище — комичнее не бывает, хоть святых выноси — ну уж последних-то Андрей в обиду бы не дал. Некогда, еще до нашего знакомства, то есть до моего переезда в Прагу, в синие девяностые, он даже сочинил нечто вроде трактата о чешских святых. Книгу издать не удалось, но распечатка этого опуса была вручена мне при первой же нашей встрече осенью 2001 года — именно так, а не иначе Морвид советовал мне начать изучение местной жизни. Не с кнедликов, пива, полиции для иностранцев и дискуссий по поводу второго брака президента Гавела, а со святых Чехии (Моравии тож). Сочинение я не осилил, но все-таки просмотрел; автор исходил из выдуманной им концепции специальной мягко-лукавой разновидности славянской святости; его герои все как один обладали, по выражению автора, «доброй хитростью», что было следствием промежуточного положения чешского народа между воинственными восточными славянами и не менее жестокими и грубыми немцами. Никакие мои доводы по поводу, как мне казалось, истинных особенностей местных жителей на Морвида не действовали; по его мнению, даже в хоккей чехи играли мягко и лукаво. Дискутировать о доброй хитрости Ягра было уже выше моих сил.

И вот я сейчас сижу в его кабинете, как сотни раз до того; у входной двери стоят те самые легендарные лыжные палки, на коврике — не менее легендарные сапожищи на четыре размера больше Морвидовой ноги. Именно они и отпечатаны там, внизу, на снегу, рядом с мистически исчезнувшими следами богохульственного русского художника, которого наказал (или наградил) сам Господь. «А что вообще за идея такая вдруг пришла к вам? Какие еще такие теологические диспуты? Даже дуэли — так вы ведь это дело обозвали…» — «Петр, а как вы себе еще представляете разговор о Божьем гневе и каре? Что сие должно быть? Срач в ЖЖ?» Морвид эмигрировал сюда сразу после белодомских расстрелов, гениально выучил местный язык, но при этом странным образом остался при своем русском. То есть даже не остался, скакал, летел, мчался, испражнялся, размножался делением и массовым развратом вместе с родной мовой, впавшей в совершенно невозможное состояние, дававшей и дающей всем направо и налево: веселому американцу, златозубому урке, дистиллированному аудитору и даже таджикскому дворнику. Лексическими бастардами мы и довольствуемся лет двадцать, а вместе с нами — теологический эмигрант, чехофил и святознатец Андрей Морвид.

«Да-да, ЖЖ… Но, Андрей, вы же с Барбосом там и столкнулись в первый раз?» — «Петя, дорогой, умоляю, что же вы какую чушь несете! По-вашему, если случайно встретишь интересного собеседника в грязной пивнухе, то и дальше за ее обоссанные пределы ни-ни?» «Обоссанные пределы» мне понравились, что-то в этом иезуитское, латинское, меркаторовское. Уж не католик ли он? Вряд ли. Тем паче что вознесшийся (низвергнувшийся) Барбос, говорят, дружил с автором нашумевшей в свое время книги «Обоссанный пистолет», о чем Морвид прекрасно знал — именно он и дал мне почитать это творение дерзкого художественного гения, поднявшего руку на Казимирову чернуху. Год в голландской тюрьме… Когда-то, в полуголодные российские годы, мне казалось, что это не так уж и плохо… Что же до Барбоса, то он книг не сочинял. И картин, слава богу, не писал. Сначала он лаял, причем так похоже, что собаки сбегались на его тявканье и вступали с ним в перепалку. Как это удавалось Борису Митрич-Коровину, только позже получившему свою добрую псиную кликуху, непостижимо. Кинологи разводили руками, специалисты что-то такое бормотали о специальных частотах, на которые якобы попадал барбосов голос, но проверить сие никто не решался. Так или иначе, Барбос начал карьеру бодро, на задних лапках и с гордо задранной мордой: уже через год он разъезжал со сворой собак, с которой исполнял гимн Советского Союза и «Боже, царя храни!». Команда сук и кобелей отчаянно фальшивила, но зрелище все равно получилось незабываемое; главную же роль в успехе перформанса «Собачьи гимны» сыграли коммунисты и монархисты, устраивая бурные протесты, сочиняя открытые письма с требованием прекратить и наказать. Барбоса даже как-то поколотили в московской подворотне, но не сильно, что дало публике повод усомниться в подлинности происшедшего. Мол, сам себя побил художник. В сомнениях был свой резон: дело в том, что Барбоса никто никогда не видел. На перформансах он всегда был в комбинезоне из собачьих шкур, в маске, изображавшей потешного полкана-опричника, голоса его тоже не слышали, ибо художник не говорил, а лаял. В Австрии Барбоса окрестили «Шавка Икс», а в Британии — «русским Бэнкси». Впрочем, псиное мелошоу довольно быстро прискучило, к тому же мало ли кто может сорвать с его трепетного тела собачью шкуру — или воскликнуть: «Барбос, снимай маску!» В общем, он исчез.