Выбрать главу

Рассказывая о семье, Митрохин с тревогой вглядывался в лицо матери — тогда осенью, после больницы, она явно сдала, но и здесь, в интернате, как-то не поправилась, а сейчас, несмотря на весну и тепло, выглядела уставшей, осунувшейся. Лицо ее стало одутловатым, оттенок кожи — серым, даже грязноватым каким-то, словно она давно не умывалась, хотя мама всегда отличалась любовью к чистоте и порядку, впрочем, и в интернате все было достаточно чисто и аккуратно. Она заметно располнела, явно замедленно реагировала на его слова, часто переспрашивала, взгляд ее после первых минут возбуждения от встречи потух, она почти неподвижно смотрела перед собой. А ведь ей было еще далеко до семидесяти.

Митрохин продолжал рассказывать о детях, работе и перестановках в институте, где он преподавал, рассказал, что Маша переболела гриппом, но в его голове тикали, как настенные часы, вопросы «почему? что произошло?». Вскоре он заметил, что сбивается в последовательности вспоминаемых событий, повторяет одни и те же фразы и выражения, разговор превратился в сумбурный и сбивчивый монолог. Он замолчал, поглядел на мать, она явно устала, склонила голову на плечо, прикрыла глаза — еще минута, и она задремлет.

«Да, пора, маме надо отдохнуть, а мне — все это продумать». Митрохин приподнялся, тронул маму за плечо:

— Мама, пора обедать. Может, я отвезу тебя в палату? Или лучше сразу в столовую?

Наталья Семеновна вскинула голову, поглядела на сына непонимающим, отстраненным взглядом, потом, как бы придя в себя, закивала головой:

— В палату, в палату. Мне туда обед приносят, я поем и потом отдохну. А ты, Сереженька, езжай, Машеньке передай поклон, поцелуй внуков, пусть не болеют и хорошо учатся. Их дед всегда повторял: «Ученье — свет, а неученье — тьма».

Развернув коляску, осторожно, чтобы не задеть дверной косяк, Митрохин попятился задом и перекатил коляску через сбитый деревянный порожек. Потом, развернув ее вперед, он направился в дальний конец коридора, где находилась мамина палата. Было пусто — время обеда. Палаты были открыты, в некоторых лежали больные, глядели в сторону двери, видимо ожидая, когда санитарки придут с обедом и покормят.

Да, поедят, потом они уснут, после сна принесут судно, потом будет полдник, затем ужин, опять судно и сон. Комок подступал к горлу, защипало глаза. Митрохин катил кресло, ощущая медленное вращение его хромированных металлических колес, сопротивление коричневого старого линолеума под ногами, тяжесть маминого усталого тела, напрягшиеся мышцы своей согнутой спины. Вот и последние десять шагов.

В дверях предпоследней палаты стояла пожилая полная женщина все в том же больничном фиолетовом халате, на костылях и настороженно выглядывала в коридор.

— Молодой человек, а ты не батюшка?

Митрохин от неожиданности опешил, растерянно поглядел на нее, не зная, что сказать, и как-то то ли кивнул, то ли мотнул головой.

— Так ты батюшка? А крестик у тебя есть?

Опять крестик. Почему здесь все спрашивают про крестик?

— Есть. Мой крестик. Но я не батюшка.

— А еще есть? А то я свой потеряла, вот теперь и мучаюсь, не сплю по ночам. А у бабушки есть?

— Зина, — мама, встрепенувшись, поглядела на больную, — ты не приставай. Есть у меня крестик, ты уже спрашивала. А тебе пусть твой Витька принесет. Пошли, Сережа. Вечно ей делать нечего, все стоит в дверях, ко всем пристает.

— Молодой человек, принеси мне крестик, пожалуйста.

Митрохин быстро закивал головой, глядя на ее наполняющиеся слезами глаза:

— Хорошо, хорошо. В следующий приезд привезу.

Он толкнул коленкой коляску и покатил к двери маминой палаты.

— Эта Зинка вечно никому прохода не дает, все чего-то просит. Сережа, не слушай ее, муж ее Виктор уже два раза привозил крестики, а она срывает и куда-то прячет. Зачем ей крестик, если она не носит?

Оказавшись в палате, мама вздохнула, встрепенулась и, не глядя на сына, обронила:

— Две недели назад Нина умерла. Ее на местном кладбище похоронили, никто из детей, ни сын, ни дочь, не приехали.

Митрохин вздрогнул, поглядел на маму, на пустую кровать в углу, где лежала Нина Ивановна. На подоконнике рядом обычно стояло несколько фотографий в рамках — ее внуки и единственная внучка. Теперь их не было, а была двухлитровая банка с первой, едва распустившейся сиренью. Что сказать, ответить? Митрохин не знал. Посочувствовать? Но — кому? Маме? Умершей? Неприехавшим детям и забывшим ее внукам? Он наклонился, как-то неуклюже вывернув шею, заглянул в мамины светло-серые глаза и зачем-то спросил: