Выбрать главу

Она выпрямилась, держала обеими маленькими загорелыми руками края расстегнутой кофточки и сияющими темной глубиной глазами смотрела на Илью. Золотые паутинки, сплетаясь с душистыми соломинками, дрожали в ее волосах…

Илью захватил этот восторг золотого солнца, поднял и понес его мысли в радужной огненной пляске. И он прижался губами к белеющей коже между скрытыми, еще вздрагивающими грудями.

Тогда она вскрикнула коротким, захлебнувшемся криком, упала навзничь и замерла — вся знойная и пахнущая сеном и солнцем, покорная в его цепких объятиях, рвущих ее платье и слепо ищущих…

…Потом они сидели рядом в примятом сене, вздрагивающие, без слов, с какой-то огромной, смутно сознаваемой остановившейся перед ними мыслью…

Ей было больно, но не было жаль этой боли. Она горячими волнами разливалась по телу и говорила о нем.

И он молчал, мало знавший женщин, сильный и чистый, и дышал широко, смотря туда, на зеленую даль с плывущим воздухом в лучах золота, на белую паутину — легкую и тающую.

Но вдруг, сознав то, что минуту перед тем смутно колебалось в мыслях, он опять повернулся к Любе, взял ее руку и стиснул в своих пылающих ладонях.

— Вот так… со мной, близко, рядом,— отчетливо выливал он в слова то, что зрело в нем и с трепетом прислушивался к рождавшимся звукам: — Моя жена… моя любовница… Это солнце видело нас, и это небо, и белые паутинки… Они жили над нами, когда мы жили… Понимаешь?.. Как это прекрасно!.. Такою и должна быть страсть — смелою, когда горит солнце, когда растет трава… Слушай, слушай… как все живет… И теперь, в этот миг, быть может, в тебе зародился наш будущий ребенок… Ребенок…

И опять они сидели и молчали, и дышали дыханием земли, запахами живых и умерших трав…

IV

Странно было смотреть в окно, на струи дождя и слушать, как шумели деревья, и видеть себя здесь в этой комнате среди знакомых людей, и хранить про себя свою тайну, которая никогда не уйдет от нее.

Говорить обыкновенные, тихие слова и не высказывать всего, оставлять у себя самые яркие и сильные…

Вот он — смуглый, высокий юноша, с черным пушком усов, прежний Ильюша… смеется и оскаливает зубы… Твердые зубы… беспечные какие-то…

Она его так ясно раньше не видела, она не видала его зубов, она даже не знала, какого цвета его глаза.

Когда она смотрела ему в глаза, то читала в себе свои мысли, а думала, что живет в нем.

И потому, когда его долго не было с ней и ей хотелось оживить его в памяти, то нельзя было этого сделать.

Люба положила на стол во всю длину свои руки с картами, которые держала, и пристально всматривалась в Илью.

Он сначала не заметил ее взгляда, а потом улыбнулся ей, но не понял.

— Ты опять задумалась о чем-то, Люба,— окликнула ее Лия Дмитриевна.— Твой ход уже — я пасую…

Люба видела, что он не понял, и стало почему-то обидно. Она машинально развернула перед собой карты.

«Можно дать двух дам и валета или еще две десятки,— но одна из них козырная — жаль отдавать ее…

Две дамы — пик и бубен…»

Люба улыбнулась. Она вспомнила, как давно старуха-прачка гадала ей на даму бубен и говорила, что блондинкам следует гадать на эту даму. Она и мужчин делила по мастям — молодые были у нее валетами, а пожилые — королями. Все казалось так просто этой милой старухе, твердо уверенной, что люди бывают лишь четырех мастей… Она и Ильюшу, не задумавшись, причислила бы к какой-нибудь из них.

Люба передала карты Илье, и опять непонятными и странными показались ей эта игра и комната, и дождь за окном.

Как-то сразу почувствовала, что она не одна, что она не только Люба, но и будущая мать. В нее вошло это сознание вместе со словами Ильи там, под горячим солнцем, и каждый раз при воспоминании о них в ней оживало это чувство и просились наружу ласковые и нежные слова о ребенке.

Она встала из-за стола, не окончив игры, и прошлась легкими шагами туда и обратно; потом остановилась, минуту молчала и вдруг весело и звонко засмеялась.

— Чего ты? — удивленно взглянула на нее Лия Дмитриевна.

Девушка не сразу ответила, стояла, жмурясь на свет, с глазами, ушедшими далеко внутрь, потом тряхнула золотистой косой и звонко кинула:

— Так, глупость: мне вспомнилось, как я ревновала вас к Ильюше…

— Меня к Ильюше? — переспросила Лия Дмитриевна и на время притихла, полная смутного, тоскливого чувства. Потом вскинула свои серые глаза на Любу и тихо, снисходительно засмеялась:

— Какие дикие мысли! Я слишком стара для твоего Ильюши…

И чтобы уверить себя в этом, убежденно продолжала:

— Еще не так давно я купала его в ванночке, а он кричал и дрыгал ногами… И казался таким забавным… Мы с ним дружны теперь, но странно было бы видеть нас влюбленными друг в друга!

Она прямо и строго посмотрела на Илью, и ей сделалось непонятно, как она минуту перед тем могла смутиться от слов Любы…

И Илье показалось сначала это тоже забавным, но откуда-то из глубины поднялся горький осадок, и невинное детское чувство потемнело, точно вода от брошенного в нее камня.

Молча поднялся он из-за стола и отошел к окну, куда не доставал свет лампы.

И, глядя оттуда на Любу и Лию Дмитриевну, старался объяснить себе, почему так просто ответила на вопрос Любы его тетка, почему она уверена, что то, что она сказала,— непоколебимо, правдиво.

Было неприятно и обидно так думать. И еще обиднее было от сознания, что ему она не безразлична, что в ней он видит женщину и не может, как прежде, скользнуть по ней равнодушным взглядом. То, что было раньше бесполым существом, теперь ясно говорило о поле, неприятно дразнящем близостью и недоступностью родственных отношений. Воображение болезненно обострялось и росло острое желание — щемящее и злобное в своем бессилии.

Взгляд становился тяжелым, и не было сил поднять его на Любу, точно что-то пугающее мешало этому. И казалось, что могут услышать самые короткие, жгучие и тайные мысли.

Илья пытался найти источник этого страха, но не мог. Он не поддавался анализу и шел — игольчатый и мерзкий — от кончиков пальцев на ногах до груди, и спирал дыхание.

И вместе со страхом росло воображение. Точно глумясь над своим бессилием, Илья обострял проснувшийся инстинкт.

Иногда ему до безумия хотелось показаться перед теткой голым.

Он видел перед собой ее испуганное лицо, в котором дрожат чуть видные искры жуткого любопытства: видел всю ее фигуру — напряженную и слегка согнутую, раскрытые губы и синюю бьющую жилку на лбу. Его сковывал туман, мускулы напрягались: и стыд, робость, которые жили в нем, заменились сладостным чувством бесстыдства, радостью зверя от сознания красоты и силы своего тела.

V

Так как дождь не прекращался, то Любу упросили остаться ночевать в Мареве и постлали ей кровать в гостиной.

Лежа у себя, в своей комнате, Илья чувствовал, что Люба здесь, около него, знал, что он не выдержит и пойдет к ней, будет осторожно пробираться по темному коридору и прислушиваться к малейшему шороху, точно идет на преступление — и горели щеки и было стыдно за самого себя.

Еще бродили неясные мысли о Лии Дмитриевне, и нельзя было понять, как эти два разных чувства живут в одном человеке, и нельзя было их примирить друг с другом. И потому, что Илья старался себе объяснить то, что не требовало объяснений, голова отказывалась работать и главная нить мысли ускользала.

Тогда он встал и неслышно вышел из комнаты.

Странно было молчание дома, точно прислушивающегося к плеску дождя. Странно и таинственно радостно, что он идет теперь к той, которую любит, и что она с ним под одной крышей.

В гостиной стояли мутные сумерки, и в сыром квадрате окна чуть видно рисовался контур Любы. Но Илья понял, что это она, что она его ждет, и сразу как-то забылось все и не было больше никаких вопросов.