Выбрать главу

Мадам надлежит уехать к своей вдовой сестре, оставшейся в Бургундии, вместе с ней отбудут ее мать и камеристка Ивет-та со своей матерью. Две бывшие доверенные прачки, шесть лет тому назад повышенные до звания старших садовниц, получат выходное пособие. Что же до скромной ренты для мадам, ее назначат позднее. Мадам должна поклясться никогда не видеть своих детей, не выходить замуж, не предпринимать попыток встретиться с теми, кто бывает при дворе, не делать никаких заявлений и до конца своих дней не диктовать воспоминаний. Ей позволено 'символически' сохранить титул герцогини де Лавальер, не пользуясь связанными с ним землями и феодами, без права употреблять его в официальных документах, а также при личных встречах и в переписке; поддерживать же знакомства и вести переписку она может только в пределах родного края".

II

После стольких счастливых лет мне не хотелось с ней разлучаться. Я всегда любила и буду любить ее, златовласую подругу моей юности. Так и вышло, что в дни, когда нам исполнилось тридцать, я последовала за ней в самое мрачное из мест, на самое страшное испытание, которому можно подвергнуть смертного: я стала служанкой в монастыре босых кармелиток на рю Сан-Жак, приставленной к ней - сестре Луизе Милостивой, помощнице настоятельницы, вскоре ставшей верховной настоятельницей ордена. Говорят, что даже осужденные на смерть в застенках у тапмлиеров не согласились бы променять свои камеры на кельи нашей обители. Могу поклясться, что они правы, - я, несущая здесь более полувека крест дней и ночей, я, которой Святейший Господь по жестокосердию своему не дает умереть. Выбор этого монастыря и строгого устава позволил Луизе не повиноваться решению короля, избежать ссылки, навязать свою разрушительную волю.

Титул герцогини, который внутри монастырских стен мгновенно утратил силу, сохранил свою значимость в глазах тех, кто оставался в миру. И поскольку нечасто послушница по доброй воле избирает самый суровый устав, строгие пра-

вила этикета обязали двор присутствовать при обряде торжественного пострига герцогини. Король явился лично, со свитой из двадцати человек. Вместе с ним прибыли королева, ныне покойный придворный проповедник, достопочтенный Боссюэ, и… угадали? Мадмуазель де Монтеспан, празднующая победу соперница-маркиза. Большего унижения, кроме Распятия, придумать было нельзя - прости меня Господь за такие помыслы! Но для нее, Луизы, это не было унижением: смиренные не знают унижения, а кто мог поспорить с ней в смирении, доходившем до самоумерщвления?

Посреди монастырского храма, у всех на глазах, Луизе обрили голову и навсегда покрыли ее треугольником из грубого черного полотна. С нее навсегда сняли обувь, она пролежала ничком под черным покрывалом все время, пока длился обряд. Я не могла оторвать глаз от короля и видела его сквозь пелену слез, которые проливала много часов. Чуть склонившись вбок, он восседал на кресле, обитом узорчатой тканью, и явно скучал.

Вид у него был отсутствующий: очевидно, он полагал, что вся эта история чересчур затянулась. Когда два часа спустя Луиза поднялась, она ни разу не бросила взгляд в сторону Людовика. А когда Боссюэ закончил долгую проповедь, она, не поднимая глаз, начала пятиться к дверям, даже не поклонившись: это значило, что для нее людские почести и долг, диктуемый рангом, больше не существуют.

Душераздирающий обряд пострига вершился с необычайной сдержанностью, в гробовой тишине.

Боссюэ, ставший впоследствии кардиналом и вошедший в историю как "орел из Мо", уже тогда, несмотря на молодость, внушал уважение: он умел зажигать речами и увлекать за собой. История обращения герцогини, ночь, когда на нее снизошло озарение, в его глазах возводили ее на пьедестал, достойный христианских святых: подобало брать с нее пример, превозносить ее до небес, повесть о ней навсегда должна была остаться в житийных книгах о знаменитых раскаявшихся грешниках. Однако подобными речами проповедник, сам того не желая, клеймил двор и монарха, к которому только он, Бюссюэ, находясь под защитой и покровительством Святого Креста, имел право обращать самые пламенные упреки. Разве сам король не разделял плотские радости, ныне толкнувшие герцогиню в пучину раскаяния, разве не был их соучастником? Никто не осмелился бы выразить столь дерзкую мысль, но проповедник мог кричать об этом, не называя вещи своими именами, указуя на глубокую пропасть между немногими избранными, достигающими совершенства еще при жизни, и остальными - теми, кто предается обманчивым наслаждениям, барахтается в грязи показной роскоши, запутался в сетях дьявола. Герцогиня узрела свет, благодаря посланному с не-

бес вдохновению услышала весть от Бога, была избрана, удостоилась чести и призвана на страдание, на мученичество и умерщвление плоти, призвана отказаться не только от богатства и славы, но и от высшего блага, дарованного женщине, - от общения со своими детьми. "Да что я такое говорю - слава ?! Не существует земной славы, единственная слава - та, что от Господа, та, которую Он по своей неизреченной мудрости дарует за целый век всего четырем или пяти смертным. Благословенна та, чей путь усыпан острыми шипами, та, кому на земле уготован ад, а на небесах - рай!"

Все плакали - невероятно, но рыдали даже королева и Монтеспан. Лишь взгляд короля оставался ледяным. Шум тяжелых дверей, захлопнувшихся по окончании обряда, прозвучал у меня в душе, словно стук крышки, которую опустили на гроб.

Черный, черный, черный. Единственный цвет, на который мы будем смотреть до конца наших дней. В апреле Луиза заметила, что через решетку ее кельи видно ветку вишни, расцветшей в саду. Она попросила меня срезать ветку, больше того: срубить дерево. Во мне все взбунтовалось, и я впервые уступила желанию ослушаться. Перед окном ее кельи я натянула черную ткань и закрыла от глаз кающейся единственную красоту, единственную жизнь, которую она могла лицезреть.

Прошло чуть более четырех лет со дня нашего прихода в обитель, а в облике сестры Луизы уже сказывались последствия строгого устава, которому я не обязана была следовать. Она исхудала, словно дерево, с которого облетели листья, глаза ввалились, спина сгорбилась, пальцы начали искривляться. Не проходило и месяца, чтоб моя бедная подруга не ужесточала своей голгофы. В первых лучах рассвета, когда остальные сестры еще почивали, она спускалась в подземелье, к источнику, чтобы, стоя босиком в грязи, обстирывать весь монастырь. Я хорошо помню безмолвную жуткую сцену, разыгравшуюся несколько лет спустя.

Она никогда не жаловалась и каждый вечер благодарила Бога за претерпеваемые муки. Но в ту январскую ночь, когда я, движимая состраданием и любовью, ре!пила присоединиться к ней в темноте подземелья, я увидела, что в ванне плавают льдинки. Поводив вслепую руками по стенкам ванны и по глади воды, Луиза схватила обломок камня и принялась тереть им льняное полотно с алтаря, решив, что это кусок черного мыла, которое присылали нам сестры из монастыря, находившегося в деревне. Сердце мое пронзила острая боль, когда я поняла, что зрение ее слабеет и что ее бедные пальцы больше не чувствуют холода.

Луиза назначила себе столько всевозможных лишений, так строго постилась, что епископ счел своим долгом вме-

шаться, дабы смягчить ее непреклонность. Однажды ее стали мучить воспоминания об охоте на лис: в августе они с королем стояли на опушке леса, под сенью дуба, и паж поднес им изумительный напиток, который, чтобы он оставался прохладным, хранили в колодце, в снегу. Ей вспомнился вкус напитка, и ее охватили страшные угрызения совести, тогда она решила назначить себе опасное наказание - терпеть три недели, не беря в рот ни капли воды. Настанет день, когда постаревший Боссюэ в назидание всем напомнит об этом в знаменитой речи, которая прозвучит над гробом герцогини де Лавальер и которую отправят в Рим вместе с первой просьбой причислить усопшую к лику святых.