Выбрать главу

И там, средь мрака, ветра и снега, Люция пережила мгновение полного отчаяния. Шаги ее стали неверны, она шаталась.

Но, толкаемая неумиравшей надеждой, она напрягла последние силы, забежала вперед и, загородив Владиславу дорогу, молча упала к его ногам.

Перед этим страшным напряжением любви и муки не устоял бы никто. Многое можно принимать за любовь. Но когда она действительно приходит, хотя бы на миг, — невозможно ошибиться и не узнать ее.

Владислав поднял Люцию и, сжав ее в объятиях так крепко, что она задыхалась, твердил:

— Что ты наделала, что ты наделала!

В эту минуту он простил ей все. Но, когда они очутились в темных сенях ее дома, он потерял власть над собой.

Люция почувствовала удар его кулака в подбородок, и рот ее наполнился кровью. Помня, однако, о спящем ребенке и стараясь не шуметь, Владислав втащил ее по лестнице на холодный чердак. Там, в темноте, началась расправа. Он бил ее до тех пор, пока она снова не упала к его ногам, и оба уступили необузданному порыву страсти, который оказался сильнее всех мук.

Но на следующий день стало ясно, что жить вместе они больше не могут.

Скотник Дионизий, заглянув к ним утром, ушел незамеченный и предупредил других, чтобы туда не ходили, но чтобы следили за ними, потому что у них там — настоящий ад. Зося, плача, сидела у господ на кухне.

Владислав с женой ссорились целыми часами. Великодушной любви, а потом и страсти, охватившей их вчера вечером, не хватило и на один день. Они грязнили и добивали любовь оскорбительными словами.

Снова заговорили о прижитом Люцией ребенке. Владислав попрекал жену, напоминая о своей верности, о нанесенной ему обиде. А Люция сказала:

— Мне было хуже, чем тебе. У меня ребенок умер.

Обоим стало ясно, что они должны разойтись. Умерший Касперик встал между ними.

Владислав Новацкий, уходя, остановился далеко за селом, долго стоял среди разлива тающих снегов и, сжимая ствол вербы, спрашивал себя:

— А если бы она подожгла чужую избу или зарезала кого, простил бы ты ей? Да, простил бы, и даже на каторгу бы за нею пошел...

Но того, что обманула его, что с другим проводила ночи... Нет, этого не мог простить. Каждый знает, как это бывает, каждый может это сделать. Каждому знаком этот грех, как никакой другой, и никто не потерпит, чтобы такую обиду нанесли ему...

Жутко было идти снова одному среди черных, тающих снегов, под ветром, который без устали потрясал сучьями верб, качал и качал их.

Но Владислав был на войне, привык терпеть. И он двинулся в свой нерадостный путь.

Теперь уже Люция не твердила, что для нее все кончено, что жизни нет больше.

Потому что жизнь была.

Потому что были дни, когда светило солнце или ходили по небу тучи, и были ночи, когда тяжелый сон смыкал веки.

Была светло-зеленая весна и было темно-оранжевое пламенное лето.

А в жизни человека наступает такая пора, когда только это у него и остается, — и это справедливо.

Все лето Люция молчала, делала свое дело, служила усердно, как никогда, и понемногу забывалось решение прогнать ее из усадьбы.

Улыбка так же часто, как и прежде, бродит на губах Люции, но в улыбке этой появилось что-то страдальческое. Изменилось и лицо, а нос вытянулся еще больше. Плечи сгорбились. Глаза выцвели.

Добрые люди известили ее, что Владислав в Гамбурге, что сошелся он там с какой-то немкой. Таковы превратности жизни.

Но, несмотря на это известие, стали люди примечать, что Люция что-то задумала. Говорили, будто она собирается в дорогу. Хочет ехать к мужу.

Осенью ее спросили об этом в господском доме.

— Да, может быть, поеду.

— А гуси? — забеспокоилась пани. — Ведь гуси еще не ощипаны. Надо было предупредить меня на святого Михала, а то ведь я теперь на ваше место из рукава человека не вытряхну.

Гусей действительно пора было ощипать, потому что они уже начали ронять перья на росистых, покрытых осенней паутиной перелогах. В усадьбе ожидали только приезда торговцев гусями. Осень все рассеяла, разметала, и отовсюду беспорядочными струйками стекало на землю золото листьев.

После двух-трех дней ненастья манившая взоры зелень пестрыми лохмотьями соскользнула на землю, и в грудах этих лоскутов стояли обнаженные деревья, растопырив черные сучья, как длинные когти.

Деревня лежала открытая, нагая, по влажной лазури неба бродили облачка, розовые и серые, легкие, как дым.

В саду, теперь совсем прозрачном, пронзительно заливалась какая-то осенняя птица, и голос ее звучал как-то особенно резко над сломанными стеблями и упавшими лицом на землю подсолнечниками.