— Сколько его ни охлаждай, все равно скиснет, оттого что тряпки грязные-прегрязные!
И, если смолчат девушки, кричал еще громче:
— Банок тоже не моют как следует! Только с парнями пересмеиваться знают, а о работе не думают! Ни одна не догадается тряпку взять да корове соски обтереть, а потом молоко не отцедишь никак!
И, наконец, пускал последнюю, самую ядовитую стрелу:
— Вельможная пани девок распустила, ничего никогда им не скажет. А они и рады — носы задирают!
Однажды Дионизий так вот орал и вдруг умолк, заметив, что некоторые девушки потихоньку плачут от обиды.
Удивленный и тронутый, снова ощутивший какую-то сердечную связь с девушками, о которой уже забыл, — он притих на время.
Притаившееся раздражение скоро опять вырвалось наружу, но теперь уже направлено было не на девушек, а так — на весь свет вообще.
Ежедневно, в четыре часа утра, он являлся под окно пана за списком поручений в город и книжечкой, куда записывал выдачу молока.
Стук его нарушал глубокую тишину, и через некоторое время из глубины дома отзывался на этот стук глухой бас:
— Сейчас, сейчас!
Потом открывалась форточка, и Дионизий с паном начинали разговаривать, будя эхо.
Пан осматривался вокруг и спрашивал, какая сегодня будет погода.
Иногда в этот утренний час все было лучистое и розовое. Воздух, легкий и чистый, звенел птичьими голосами. Но Дионизий всегда предсказывал бурю, дождь или засуху не в пору. Он всегда ожидал дурного.
Иногда у него бывало искушение бросить все, засесть с нищими у костела и просить милостыню.
Но дни шли один за другим — и все дальше уводили его от этого намерения, что-то непонятное росло в его душе и боролось с его страданием. Стыдно ему становилось, что он, еще довольно красивый, здоровый и сильный, хотел уйти от жизни, сидеть в сторонке от нее и попрошайничать.
Это он-то, из-за которого еще плакали девушки, — а они не заплачут из-за того, кто им смешон и противен! Вначале ему уже ничего не было нужно от девушек, — ну, а после этих слез все изменилось.
Зашевелились в нем настойчиво какие-то смутные желания, он даже начинал подумывать о женитьбе. Но потом все это выбрасывал из головы и снова впадал в отчаяние. Все было поводом, даже то, что по ночам он не мог лечь на спину, как другие люди.
Но, когда он доходил уже до последних пределов горечи и муки, у этих пределов он находил еще какое-то утешение.
Солнце упорно сияло каждый день, в каком бы настроении ни был Дионизий. А если солнце не сияло, то по небу бродили облачка, и голубой воздух, то теплый и весь пронизанный птичьими голосами, то морозный, так ласково овевал спину Дионизия, не обращая внимания, прямая она или горбатая.
Может, и правда, что многое перестало для него существовать, но зато открылось ему другое, новое, и без слов утешало его.
Особенно любил он те часы, когда катил на своей тележке по шоссе. Одни прохожие оставались позади, другие — были далеко впереди. И только простор да тишина окружающего мира были спутниками Дионизия. Ехал он шагом, не торопясь. Прошло то время, когда он, как другие, вечно мчался, спешил, боясь, что не успеет чего-то сделать. Теперь он плетется себе помаленьку, наслаждаясь хорошей погодой, всей этой благодатью, всем, что раньше пропускал без внимания.
Повозка с молоком катилась от камушка к камушку, от выбоины к выбоине, а Дионизий то подремлет под грохот своего экипажа, то проснется в приятном оцепенении и, хлестнув лошадь, несется вперед и глядит, улыбаясь, как камни на дороге сливаются в серые потоки. Но Пегашка, добросовестно проскакав неуклюжим галопом несколько саженей, возвращалась к прежней задумчивости и трусила все медленнее, выбирая дорогу среди выбоин.
В усадьбе не любили пегих лошадей. Но как-то одна из кобыл принесла пегого жеребенка. Это была кобылка, и хотя ее, чтобы улучшить породу, случали потом с лучшими жеребцами, она тоже принесла однажды пегую дочку. Обе эти Пегашки, старая и молодая, были в загоне: на них только возили воду в красной бочке да еще молоко на базар.
Теперь старой Пегашки уже не было в живых, а «молодой» было лет двадцать, так что склонность Дионизия никогда не торопиться пришлась ей очень по вкусу.
Однако летом лошадку из-за ее неторопливости в дороге заедали мухи. Сидели кучками у век, на следах старческих слез. Сидели черными тучами на всех натертых упряжью местах.
Если это длилось долго, бедная Пегашка останавливалась и начинала защищаться: рыла ногой землю, трясла головой, обмахивалась длинным хвостом.
А Дионизий тем временем погружался в созерцание окружающей природы.