Зато люди были ею недовольны. Раньше, когда Филипп впадал в мрачное настроение, потому что ему казалось, что он не достоин быть ксендзом или не хочет им быть, когда он отправлял богослужения спустя рукава, прихожане этого не замечали, а если замечали, то не придавали особенного значения, и выражалось это только в том, что здесь или там говорили:
— Он уже не тот, что был.
Но когда его стали часто видеть пьяным, и особенно когда он начал пить у Чубая, правда, не в лавке, а на квартире, но все же там, где находилась пивная, это уже всем показалось немалым проступком. А дело с Веросей переполнило, по мнению прихожан, чашу этих беззаконий. То, что ксендзы живут со своими экономками, было делом обычным и относилось к той житейской мудрости, которую Филиппу внушали его старики родители, когда говорили, что из этой шкуры, которая своего требует, никак не выскочишь.
Даже дети в таких случаях ненароком рождались. Но чтобы из-за своей экономки не видеть света белого, чтобы для нее всем и всеми пренебречь и только, как разносила молва, смотреть ей в глаза, лежать у ее ног и водить ее под ручку по саду, чтобы в приходе предаваться такой страсти — это уже считалось совершенно недопустимым и безнравственным. Говорили еще, будто с Веросей они в родстве или свойстве.
Между тем любовь Филиппа и Вероси, ничего не знавшая об этих толках, перестала понемногу быть для них непрерывным пиром, а превратилась в такую же ежедневную потребность, как еда, ни больше, ни меньше.
Очнувшись и опомнившись, Филипп Яруга почувствовал себя на этот раз в священнической сутане хуже, чем когда бы то ни было. Ему казалось, что он готов был бы долбить камни на дороге, только бы его освободили от обязанностей ксендза, которых он недостоин, ибо не сумел ни снискать милости божьей, ни добиться уважения людей. Да и любовь к Веросе казалась ему сейчас тягчайшим прегрешением, с которым в его сане мириться нельзя.
Подавленный и погрязший, как он считал, уже и без того в грехах, Филипп снова стал искать забвения в рюмочке — и как всегда, когда возвращаешься к тому, к чему чувствуешь пристрастие, он предался пьянству неистово, словно одержимый. И тут началось: люди приезжают в назначенное время на крестины, а ксендз лежит без памяти, Антоний с Веросей с трудом привели его в чувство и приволокли в костел, но обряд вынужден был уже совершить, водя правой рукой ксендза, Антоний. В другой раз надо было выносить гроб из костела, и никто не знал, где искать ксендза.
Более того, ксендз в пьяном виде вел неподобающие духовному лицу разговоры. Во время благотворительного гуляния в пользу пожарной охраны многие слышали, как он плел, что если бы Иисус Христос появился сейчас на земле, то его тотчас отправили бы в полицейский участок. А в другой раз он обрушился на ксендзов: «Избавь нас, боже, — кричал он, — от огня, голода, войны и от ксендзов — глупцов и лицемеров». Это было тем более достойно удивления, что сам он был худший из ксендзов. Один раз он осмелился даже непочтительно отозваться о епископах: кто они, мол, такие, только что шапки, — говорил он, — мудреные на голове носят.
Дошло даже до того, что однажды, когда уже совсем рассвело, его пришлось вытаскивать на богослужение из усадьбы, где он провел ночь за картежной игрой и в пьянстве. Люди, идя на работу, видели, как Верося, обливаясь слезами, вела его, еле державшегося на ногах. Куда он шел за ней, бесстыжей, — в постель, конечно, вместо того, чтобы после достойно проведенной ночи отправиться в костел служить раннюю обедню.
Нашлись люди, которые стали поговаривать, что надо послать жалобу епископу. Но не все были с этим согласны; про ксендза, правда, говорили всякое, но когда речь заходила о жалобе, менее устойчивые отговаривались:
— Ну что же? Ксендз тоже может ошибаться. Делает, как все.
И чувствуя, что сами подвержены тем же порокам, они хоть и мечтали о новом ксендзе, но жаловаться не решались.
Другие категорически возражали, говоря, что ксендз должен быть не таким, как все, а выше, лучше и праведней. И жалобу в конце концов послали.
Еще до того как слух об этой жалобе Гавлицкой общины дошел до ксендза Филиппа, он в одно погожее летнее воскресенье, стоя на амвоне, читал евангелие о разрушении Иерусалима. Поучение, которое он с большим трудом вывел для своей проповеди, заключалось в том, что костел — это святая святых, которую надо почитать. Что в этих стенах, будь то каменные или деревянные, даже самые плохонькие, нельзя ни разговаривать, ни непристойно вести себя, ни толкаться и хохотать.