— Величие трона попрано! — провозгласил Гунтрам.
— И кто же виновен? — потребовал ответа император.
— Императрица Пракседа, ваша супруга! — ответил Гунтрам.
Генрих побледнел, сраженный этим известием больше, чем каким бы то ни было иным: он был женат на императрице Пракседе всего два года и в своем чувстве к ней сочетал любовь мужа с отцовской нежностью; только этому ангелу он был обязан короткими часами покоя и счастья в его роковой и греховной жизни, о которой мы только что рассказали; ему потребовалось время, чтобы собраться с силами и спросить, что совершила императрица.
— Во имя чести императорского трона нет возможности терпеть ее проступок! — продолжал Гунтрам. — Мы заслужили бы имя предателей нашего государя, если бы не решились открыть ему правду.
— Так что же она сделала? — снова спросил Генрих.
— В ваше отсутствие она поощряла любовь юного кавалера и делала это так открыто, что, если вскоре она родит сына, это известие, радостное для всего народа, повергнет в печаль всю знать; любой господин хорош для черни, но знать Империи, не имея равных себе в благородстве, не может и не желает повиноваться никому, кроме сына императора!
Генриху пришлось опереться на спинку кресла, чтобы не упасть: месяц назад он получил послание императрицы, в котором она сообщала с великой радостью, что готовится стать матерью.
— Что стало с этим кавалером? — задал вопрос император.
— Он покинул Кёльн так же внезапно, как и появился, и никто не знает, куда он направился. Откуда он и какое у него имя, он не говорил никому; вы можете спросить императрицу: если кто-нибудь это знает, то только она.
— Хорошо, — сказал Генрих, — а теперь пройдите в мой кабинет.
Оба вельможи поспешили исполнить повеление. Император призвал камергера и приказал ему пригласить императрицу. Оставшись один, страдалец, чьим уделом было несчастье, кто уже столько мучился и кому еще предстояло столько мучиться, обессиленный, упал в кресло. Он, не сгибаясь, переносил гражданские войны и войны с чужеземцами, отлучение от Рима и мятеж, поднятый сыном, но сейчас он чувствовал себя раздавленным сомнениями, которые овладели его душой. Сорок пять лет он носил корону, не сгибаясь под ее бременем, но под грузом подозрений он ослабел, словно на него надавила рука гиганта. На какое-то мгновение старик забыл обо всем — о власти, войнах, проклятии, мятеже, он мог думать только о своей жене, единственном человеческом существе, которому он доверял и которое более бесстыдно, чем все другие, его предало; слезы выкатились из-под его ресниц и потекли по впалым щекам. Жезл несчастья так глубоко пронзил скалу, что, подобно жезлу Моисея, заставил течь скрытый и неведомый источник.
Императрица, не знавшая, какая причина заставила Генриха вернуться, вошла так легко, что он не услышал ее шагов. Это была красивая северянка, с голубыми глазами и белоснежной кожей, белокурая и стройная, словно дева Мария на картинах Хольбейна или Овербека. Она остановилась перед стариком, улыбнувшись невинной улыбкой и склонилась, чтобы поцеловать его с полудочерней, полу-супружеской нежностью, но, как только ее волосы коснулись лба императора, он вздрогнул, будто ощутив укус змеи.
— Что с вами, государь? — удивилась Пракседа.
— Женщина! — произнес старик, поднимая лицо с влажными от слез глазами. — Четыре года вы видели, как я нес груз потяжелее, чем крест Христов, и моя императорская корона оборачивалась терновым венцом, вы видели, как пот заливал мои щеки и кровь выступала на лбу, но вы не видели слез на моем лице. Смотрите же, вот я плачу!
— Почему вы плачете, возлюбленный повелитель? — воскликнула императрица.
— Покинутый народом, отвергнутый вассалами, изгнанный сыном, проклятый Богом, я в целом мире не имел никого, кроме вас, и вы меня предали.
Пракседа поднялась и застыла, бледная и окаменевшая словно статуя.
— Государь, — ответила она, — не прогневайтесь на мои слова, но это неправда! Вы император, мой владыка и вольны говорить все что хотите; но если бы кто-либо другой повторил эти слова, я бы сказала, что он лжет либо из зависти, либо из злого умысла.
— Входите! — громогласно воскликнул Генрих, повернувшись в сторону кабинета.
Дверь открылась, и Гунтрам фон Фалькенбург и Вальтер фон Тан переступили порог. При виде их императрица содрогнулась: чутьем она всегда считала их своими врагами. Они медленно подошли, встали с другой стороны кресла императора и, воздев руки к Небу, произнесли:
— Государь! То, что мы сказали — правда, и мы, рискуя телом и душой, готовы сражаться за эту правду двое на двое с любыми рыцарями, которые осмелятся обвинить нас во лжи!
— Слушайте, что они говорят, сударыня! — обратился император к Пракседе. — Все будет так, как они сказали! Знайте, если в течение одного года и одного дня вы не найдете рыцарей, готовых снять с вас обвинение, приняв участие в поединке, вы будете прилюдно живьем сожжены на площади Кёльна факелом палача!
— Государь, — сказала императрица, — я молю Бога прийти мне на помощь и надеюсь, что благодаря его милосердию правда и невиновность восторжествуют.
— Да будет так! — произнес Генрих и, призвав свою охрану, приказал проводить императрицу в комнату, расположенную в нижней части дворца и весьма напоминающую тюрьму.
Императрица провела там взаперти триста шестьдесят четыре дня, не сумев найти ни одного рыцаря, способного ее защитить: несмотря на все ее обеты и обещания щедрых даров, столь велик был страх перед могущественными обвинителями. В заточении Пракседа родила сына, ведь императрица, как она и писала мужу, была беременна, когда на нее возвели обвинения; она кормила своим молоком и, как простолюдинка, сама пестовала несчастного младенца, осужденного вместе с ней на позор и костер. Среди всех придворных дам императрицы в постигшем ее глубоком несчастье верной ей осталась только Дус Прованская; эта молодая девушка три года назад покинула свой прекрасный край, где в ту пору кипели войны, и нашла приют при дворе своей повелительницы. Оставалось всего три дня до истечения срока, назначенного императором, а посланец Дус Прованской не появлялся и ничего о нем не было слышно. Она, до последнего дня поддерживавшая императрицу в ее надежде, сама начала приходить в отчаяние.
Ничто не могло сравниться с мучениями самого Генриха. Раздавленный сразу как император, отец и муж, он, чтобы отвратить гнев Божий, дал обет присоединиться к крестоносцам в Святой земле; приближение дня казни императрицы, назначенного им самим, было для него столь же мучительным, как и для самой Пракседы. Он все предоставил воле Божьей — и политические интересы, и собственные дела, заперся в самых глухих покоях своего замка в Кёльне и ждал, не имея сил ни на что больше. Как мы уже сказали, триста шестьдесят четыре дня истекло и занималось утро триста шестьдесят пятого.