Выбрать главу

… Когда я поняла, что жду от него ребёнка, я была счастлива. Клянусь, это правда. В этот день всё вокруг озарилось, и даже кухонная утварь плясала в моих руках, а сияющий чайник скакал на плите и визжал «аллилуйя»! Всё мой тело твердило: вот оно! Вот оно! Я верила, искренне верила, что наступает новая эра; что в тот самый миг, когда мой ребёнок (о господи, как это дивно звучало — мой ребёнок!) войдёт в этот мир, я, держа его доверчиво за маленькую ручку, тоже перейду некую границу; и всё станет иным, абсолютно иным, — как будто в тёмной захламленной комнате вспыхнет вдруг яркий электрический свет.

А потом родилась моя дочь. И случилось это.

Мне потом говорили, что это — обычное дело. Послеродовая депрессия. Не знаю. Может быть. Откуда мне знать? Я помню только пустоту и пыль. Пыль забивала меня изнутри, точно я была чучелом. Не было сердца, не было мозга — только пыль, комковатая пыль. Она оседала на пол, на белоснежные простыни, хрустящие, как вафли; на цветы, лопотавшие пустые поздравления влажными лживыми ртами. И пыль покрывала, как серая маска, конфетное личико целлулоидного пупса, которого мне настырно совали в одеревеневшие бесчувственные руки.

И это — оно? Этот комок из мяса и кожи с мутными стеклянными глазами и есть то чудо, которого я ждала? То, ради чего я восходила каждое утро, как солнце, устремляясь навстречу этому дню — дню новой эры, нового… Господи боже.

Пыль, только пыль…

Я пыталась успокоиться. Пыталась. Я убеждала себя, что меня, как рой мошкары, окружают сплошные мифы и предрассудки. Наверное, всё это чушь, и вовсе не каждая мать, впервые увидев своё дитя, тает от нежности и умиления, как снеговик в солнечный день. Возможно, это приходит со временем. Приходит. Придёт. Должно прийти. А пока… я буду хорошей матерью.

Я буду хорошей женой и хорошей матерью.

И вот, прошло три года, не так ли? Три года и два с половиной месяца. Я хорошая мать. Я помню, когда у тебя день рождения, детка. Три года, но пыль на твоём лице — и в моём сердце — всё та же. Почему? Я не знаю. Я знаю только одно: я задыхаюсь, как от угарного газа, в этом игрушечном домике, среди твоих соплей, цветных карандашей, розовых колготок с чёрными пятками, пластмассовых кружек с зайчиками и медведями, лупоглазых кукол, с которыми ты в унисон повторяешь своё неизменное «мама». Твои отутюженные шёлковые ленточки сковали мне руки, как кандалы; детская присыпка забила мне горло и лёгкие, а чудо-шампунь, который не щиплет твои бесценные глазки, режет ножом и заставляет слезиться мои. И я не могу, не могу понять одного — почему? Этот вопрос обжигает меня изнутри, точно кто-то проткнул мне рёбра раскалёнными щипцами для завивки. Почему, почему, почему?..

— Ты покушала, милая? Больше не хочешь? Ладно, тогда давай собираться. Скоро приедет наш папа и мы поедем все вместе на машине. Ты ведь любишь кататься на машине, правда?

Машина, дорога, небо, машина. Гнусный душок бензина и улюлюканье ветра в ушах. Жарко. Но это — такая безделица, верно? Главное то, что мы — образцовая счастливая семья. Вот, за рулём — наш любимый заботливый папочка. А рядом со мной, в удушливо-плюшевом бордовом закутке заднего сидения — ненаглядная доченька, наш златокудрый ангел, круглый год цветущий улыбкой. Где твои крылышки, ангел? Не эти ли пёрышки в небе? Ха-ха. Милая, всё в порядке? Золотой ребёнок. Солнце бьёт прямо в глаза. Дорогой, нельзя ли помедленней? Дорогой! Ты слышишь? Можно… Что? Что ты сказал? Тормоза?!!

Машина — дорога — небо — машина — всё быстрее — нет, этого не может быть — подождите — я не хочу… Небо накреняется — падает — треск — разбилось — огромное синее зеркало — много осколков — нет, это не небо — стекло — осколки — нет — неправда — я не хочу…

По стеклу разбегаются красные трещины — кровь — моя кровь — заливает глаза — и тело, скомкано, словно бумажка — и рука, кровавая, потная, шарит и нажимает — нажимает — нажимает…

… И я падаю вниз — локти расколоты огненной болью — красные волосы — что-то течёт изо рта — горькое, липкое, — и ничего, почти ничего не видно — волосы очень мешают — но я волочу по камням и земле онемевшее тело — и оно оживает — я ползу — я могу — ещё немного — ещё…

И в этот момент…

Но я не…

— За моей спиной — машина —

… Я не оглянулась…

— взорвалась — … но я –

Я не оглянулась…

… Сейчас я в больнице. Порезы на лбу заживают. Всё заживает.

Я здорова.

И я свободна.

Прошлого нет. Оно не имеет значения. Хотя иногда я вспоминаю. Я вижу. Разбитое всмятку стекло в разводах моей рыжей крови. Свои ногти, скребущие землю. Горькую рвоту во рту. Сосульки алых волос.

И то, как она взорвалась за моей спиной, обдав меня жаром.

Но я не обернулась.

Даже тогда я не обернулась.

Но знаете что?

Это тоже не имеет ни малейшего значения.

В РЕСТОРАНЕ

Колготки треснули. Чёрт. Узкая дырка вдоль всей ноги — как уродливый шрам. Чёрт, чёрт. Где же Джордж?

Размах острых стрелок на её неприлично дешёвых часах был угрожающим. Четверть десятого. Где же он? Странно. Она завертелась на стуле — слишком жёстком и неудобном для такого шикарного места, — маскируя пострадавшую ногу жёсткими складками скатерти. В результате чуть не опрокинула бокал, стоявший уныло, как арестант в полосатой робе и наручниках, прямо посреди уютного круглого столика. Столик на двоих. О, господи. Да где же Джордж?

Немыслимо. Просто немыслимо. У Джорджа была масса добродетелей — внушительный список на дорогой зернистой бумаге нежно-кремового цвета и с золотым обрезом. И в самом верху этого перечня, безусловно, значились ответственность, обязательность и пунктуальность. Солнце могло вдруг закапризничать и отказаться зайти этим вечером, но Джордж не мог опоздать на свидание. Просто не мог.

Но он опоздал.

И продолжал безобразно опаздывать. Может быть, (ладони её стали влажными, и сердце вдруг начало кувыркаться) что-то случилось? Наверняка. Тут же в ушах зазвучала какофония ужасных звуков: истеричный визг тормозов, гнусавый шёпот: «Кошелёк или жизнь!» и надрывный похоронный вой медицинской машины… или полицейской… неважно. Она уже видела, как грабитель в грязном и нестерпимо вонючем тряпье приставляет нож, заляпанный чьей-то чужой несмываемой кровью к горлу Джорджа — как раз над его тугим воротничком, безупречным, как оперение новорожденного ангела…

От этих мучительных мыслей и диких картин её хоть немного спасало только злое смущение. Официанты скользили мимо неё, точно белые лебеди по неподвижной озёрной глади. И бросали — небрежно, через плечо, — такие мерзкие, снисходительные взгляды. Как будто она — не такой же, как все посетитель, а побирушка, умолившая выдать ей хлеб и тарелку супа за обещание вымыть до блеска целые горы грязной посуды.

Смешно. Она машинально вцепилась ногтями в стеклянно-гладкую скатерть. Ведь она заказала бокал вина, чего им ещё-то нужно? Да, она знает, её вечернему платью уже три года, и даже три года назад оно было бы слишком невзрачным для этого места, где каждая салфетка мнит себя раритетом, каждая вилка просится в музей под толстое стекло, а привратник ведёт себя так, будто он — наследник престола в изгнании. Да, она здесь точно соринка в глазу, она простая секретарша и нет у неё на шее бриллиантов, блестящих, как их роскошные бокалы, и колготки порвались — как будто у дамы из высшего света не могут порваться колготки! Хорошо, хорошо, наверно, не могут, если учесть, сколько они за них платят… И она тоже будет платить. И купит бриллианты, и жемчуг, и новое платье… не одно, а целую дюжину, и очень скоро. Когда выйдет замуж за Джорджа.