Выбрать главу

(у матери инфаркт, у отца неприятности на работе), и ему в первую очередь. Неправильно, что из-за этого можно угодить в тюрьму, подвергаться гонениям, претерпевать всякие неурядицы.

Свобода должна быть внутри. Тайная. Как яма у них в квартире на

Ордынке, как неведомые мглистые катакомбы под городом.

Самое правильное – не имея ничего, ничего и не желать. И тем более не бороться за то, чтобы переменить статус-кво. Нет ничего запретного и незаконного, добра и зла, чистого и нечистого, все слитно, все правильно, все в порядке вещей. Они песчинки в грандиозном замысле мироздания. Нужно идти путем внутреннего освобождения. Ну и выбираться отсюда. И как можно быстрей!

На вопрос следователя, признает ли он свои действия противозаконными, мыкнул: " Угу ". Хочет ли выйти отсюда?

Разумеется. Готов ли искупить свою вину перед государством публичным покаянием? Короткая пауза и твердое: "Да ".

Выпустили его ровно через две недели после записи на телевидении: он публично признал свою вину, сказав, что считает свою деятельность безнравственной и разрушительной, а принимаемые государством защитные меры абсолютно правильными.

Его раскаяние выглядело вполне натурально, только в лице (для знающих) странная тень, эдакая полуулыбка, как на лице леонардовской Джоконды. Ну да, он был похож на Джоконду (и отчасти на Христа с картины Иванова), несмотря на наголо обритый череп.

Он уже был на пути…

РАБ

Раб – это про Петра. Жестко и пренебрежительно: раб…

Каждое утро его можно увидеть на соседнем участке – в синей спецовке, с лопатой или граблями. Выходит на огородные работы, словно по звонку. Правда, не один – вместе с матерью, не старой еще, однако все заметнее дряхлеющей, согнутая спина ее виднеется из-за яблонь и кустов красной смородины. Крупный, мускулистый, с выгоревшими на солнце светлыми (вперемешку с сединой) волосами и красным от загара лицом, он выглядит настоящим здоровяком – что значит чистый загородный воздух плюс физический труд!

Да и жизнь какая – покопал-порыхлил, поел, повалялся с детективчиком (к нам приходит просить) на диване, покурил на лавочке, глядя на плывущие в небе облака, наведался к кому-нибудь из соседей, кто в отпуске, про житье-бытье покалякать, чем плохо-то? В городе света белого не взвидишь – спешка, кутерьма, крутишься как белка в колесе, и так день за днем, год за годом… А он целое лето, вплоть до поздней осени, на пленэре, с лопатой, или если кто на соседних участках вздумает строиться или ремонтироваться – пожалуйста, отчего не подхалтурить – деньги-то нужны!

Как он живет в другое время – зимой или ранней весной, когда на даче еще слишком холодно, – неведомо, тоже, наверно, вкалывает.

Хотя в городе у него что-то явно не складывается: устроится вроде куда-то – плотником или грузчиком, а в скором времени снова без места. Сам об этом невнятно рассказывает. Да и результат один. Всякий раз нелады с начальством, хотя по характеру-то вроде не вздорный, даже добрый, ну попивает (а кто без греха?), может, даже и крепко. Не так, однако же, чтоб под забором валяться. Под забором его никто не видел, во всяком случае, на даче. Но что принимает – точно. Согнется, бывает, в три погибели (ветки мешают) и так, пригнувшись низко, словно крадучись, перейдет границу участка (забора нет): то-се, как дела, а потом, багровея от напряжения, с некоторой даже неожиданной агрессивностью: можешь дать двадцать рублей?

Когда он денег просит – значит, под газом: глаза с красными прожилками, воспаленные, может, не первый день. Берет деньги, но как бы и не берет, а словно руку пожимает, сам же при этом оглядывается беспокойно, не видит ли кто. Шепчет: "Только чтоб мать не… " Долг обычно не возвращает – то ли потому, что денег нет (все мать отбирает, что не удается утаить), а если есть, то долго не задерживаются – тратятся на выпивку (заколдованный круг). А может, просто не помнит потом, когда протрезвеет, что одалживал.

Есть у него и еще одна обязанность – приглядывать за племянницами и племянником (в основном этим занимается его мать, то есть их бабушка): их тут целых трое, мал мала меньше, дети его сестры. Та приезжает с мужем только на уик-энд или даже раз в две недели (работают), а в остальное время дети на матери

(бабушке) и на Петре. Из-за кустов, разгораживающих наши участки, видно, как они катаются по дорожке на трехколесных велосипедах, и он тут же, сопровождает их, или слышен негромкий, хрипловатый его голос, когда он пытается погасить вспыхнувшую ссору между девчушками.

Со стороны – образцовый сын, может, так и есть, слушается он мать беспрекословно, и ни разу не было, чтобы он (или она) повысили голос – ни на детвору, ни друг на друга. Он и вправду очень спокойный, неторопливый (торопиться некуда), молчаливый. В детстве ведь другим был – шустрым, шебутным, ни одна проделка без него не обходилась.

Скорей всего это после армии он стал другим (служил на подлодке, не исключено, атомной): в плечах сильно раздался, в походке появились замедленность, основательность, ступать стал широко, как бы утверждая каждую ногу на шаткой поверхности земли. Может, и попивать стал тогда же (или уже на подлодке, сам ведь говорил, спиртиком баловались). Кто знает, как там ему было, наверняка ведь всякое случалось, хоть он и не распространялся. Надолго уходили в море, по нескольку месяцев дрейфовали. Такая вот подводная, загадочная жизнь, которую и представить-то довольно трудно: вроде все как обычно, а только за (под и над) стальной обшивкой – равнодушный бескрайний океан, бесконечная слоистая вода.

Уже за сорок перевалило, а он по-прежнему один. Детей рожает сестра, как бы компенсируя недостачу с его стороны, а он за ними приглядывает вместе с матерью. Девчонки-близняшки симпатичные, серьезные такие, застенчивые, прячут мордашки в бабушкин подол.

Или в его синие спецовочные брючины, в которых он обычно ходит

(и работает). Почему-то странно, что это не его дети, у всех на нашей улице полно чад, по двое-трое, много детворы на улице, больше чем когда-то было нас, несмотря на все кризисы и пертурбации. Что их много – даже как-то успокаивает. Раз рожают

– значит, не все потеряно, значит, жизнь не кончена. Девчонок и сынишку сестра Петра одевает нарядно, ярко, сразу видно их сквозь листву – желтые, оранжевые, белые… Как цветы (у них и на участке их много – гладиолусы, флоксы, астры).

Сестра с мужем, приезжая,- всегда в белоснежных футболках, в ярких, разноцветных спортивных костюмах. Мы-то привыкли: раз дача – значит, можно натянуть что-нибудь древнее, заношенное, с оттянутыми коленками и дырками на локтях, почти неприличное.

Перед кем красоваться-то? Да и не для того здесь, чтоб под ручку фланировать по улице, – не Сочи. Там перекопать, здесь подправить крыльцо, забор подлатать, без дела особенно не посидишь. У них же все иначе – словно они с какой-то другой планеты. Ходят по участку, как денди. Правда, муж сестры, молодой видный мужик, машину свою " ауди " трет всякий раз

(вместе с Петром), как приезжает. Марафет наводит. Потом сядут с женой в красный свой лимузин и отбудут, аккуратненько объезжая рытвины, по нашей раздолбанной дороге (а Петр будет стоять у ворот и смотреть вслед с неизменной дымящейся беломориной во рту).

Их аристократизм тревожит – будто они из иной жизни, хотя на самом деле все у них почти (кроме " ауди ") то же самое, что и у нас. И синяя спецовка Петра не так уж режет глаз – вполне под стать их ярким фирменным одеяниям.

Иногда он приходит посидеть со мной на лавочке возле дома, глаза у него снова подозрительно красные, воспаленные, с запекшимся в уголках гноем. Некоторое время сидим молча, потом он спрашивает:

"Серегу помнишь с Пятой улицы? Вчера с ним встретились, повспоминали, на его улице уже никого почти не осталось ". Он долго рассматривает квадратные, с заусенцами, слегка зачерненные по краям ногти, руки – широкие в запястьях, сильные, привычные к лопате и топору. " Перемерли почти все, – говорит он и после некоторой паузы как бы отвечает на мой непроизнесенный вопрос: -