Выбрать главу

По ночам мы слышали их сквозь крошащиеся стены — их стоны и укусы; и мы знали: пока два существа в мире еще любят друг друга, мы в безопасности. По утрам их плечи были испещрены бледно-красными полукруглыми отметинами, а улыбки становились чуть счастливее.

Голос Джина — vox humana, как он его называл — от психосексуального воя a-la Боуи срывался на гортанное карканье неизлечимого рака горла. Сэмми же извлекал крики удовольствия из гитары такой же узкой, плоской и блестящей, как и он сам. А еще он разрисовывал стены нашей церкви фресками: черные овалы; кошки, длиннее, злобнее и скелетообразнее, чем им когда либо суждено было быть; банки прозрачного «Джелл-Оу», как трепещущие драгоценные камни, — в общем, все, что возникало в закоулках его разума. Однажды Сэмми рассказал мне, что во все краски он подмешивает немного собственной крови. Я не верил ему до тех пор, пока однажды вечером при свете свечи не увидел, как бритвой он делает крошечный надрез на предплечье, окунает кисть в алый ручеек и потом погружает ее в кошмарный черный. В этот чувственный и кровавый момент мне хотелось прижаться ртом к порезу и вытянуть нектар из его вен. Я знал, что Сэмми не отказал бы мне, если то, в чем я нуждаюсь — это сладость его крови. Вместо этого я протянул руку и коснулся его рисунка кончиками пальцев, и Сэмми, улыбаясь, своей кисточкой аккуратно обвел кости моей руки кроваво-черным.

Когда гасли свечи, Джин и Сэмми прятались в объятиях друг друга. Святой (урожденный Джон Сейнт-Джон) унциями продавал травку, чтобы купить барабаны. По ночам он не снимал темные очки и ему нравилось, когда гасли свечи. Я был самым обыкновенным в этой компании, мальчик с короткой стрижкой; так что я написал домой и сообщил, что хочу изучать бизнес в местном колледже. Когда пришли деньги, я купил в ломбарде раздолбанный бас. Сэмми сообразил, как играть на нем, и очень старался научить и меня, но в его длинных худых пальцах с ободранным черным лаком на ногтях было больше волшебства, чем в моих. Пряди блестящих волос он заплел в косички, обрамляющие его лицо, когда он играл.

В разваливающихся маленьких клубах, с рунами и неразборчивыми именами, выведенными на стенах аэрозольной краской, мы делали музыку для толпы детей Дахау, с иссиня-черными волосами и руками, обтянутыми сетчатыми одеждами. Иногда в жизни Джина — днем или в полночь — появлялось длинное крыло депрессии, дрожь ужаса, вызванная кислотой или грибами или перекосом в его мозгах. В бешенстве он метался по церкви, и только наша любовь к нему мешала нам возненавидеть его. Он вцеплялся в дверь моей комнаты и обвинял меня в том, что между мной и Сэмми что-то есть. Заявлял, что чувствует вкус моей слюны на языке Сэмми. Я поднимал взгляд на темноглазого Сэмми, стоящего в коридоре за спиной у Джина, — тот качал головой.

Джин ложился на дощатый деревянный пол и разглагольствовал о патологическом самоуничтожении. Говорил, что больше никогда не будет есть: что умрет среди своих костей, остановит сердце, не давая ему пищи, игнорируя его мольбы о хлебе насущном. Что мог бы украсть у Сэмми бритвенные лезвия и срезать собственную кожу тонкими полосками, как кожуру. «Я мог бы заставить тебя убить меня», — заявлял он Сэмми, а тот заключал Джина в объятия, склонял к нему лицо, баюкал костлявое угловатое тело. Тихонько напевал что-то, бессловесно умоляя Джина не умирать. Постепенно оба погружались в ритм неспокойного сна.

Однажды ночью Джин бушевал и плакал до трех. Мы слышали, как охрипло его горло, словно самый его голос кровоточил. Наконец в церкви воцарилась тишина. Мы со Святым, слишком подавленные, чтобы уснуть, забрались в комнату Джина и Сэмми. Сэмми подвинулся, освободив нам место на матрасе, и обнимал весь остаток ночи, шепча бессмысленные слова, чтобы заглушить прерывистое дыхание Джина. Мы продолжали давать концерты. Иногда Джин смеялся и был человеком. После полуночи мы высовывались из верхних окон нашей церкви и смотрели поверх куполов и шпилей уродств нашего города. Корни безумия, переплетаясь, все глубже врастали в Джина. Он объявил Сэмми, что больше не хочет сочинять слова песен вместе с ним. Только Джин мог сделать их достаточно темными, полюбить их черноту, придать скелетам слов тот смысл, которого они жаждали. Джин выпил две бутылки бурбона и оставил на матовой щеке Сэмми красную отметину в форме ладони — только потому, что тот сказал, что любит солнце. Когда же Сэмми закрылся в другой комнате, Джин в кровь ободрал пальцы, стараясь добраться до него сквозь незапертую дверь.