Брали человека как некое сырье, полуфабрикат, и делали из него нужное изделие — по заказу и рецепту — это и есть провозглашенная большевиками «переделка человека», не в бухаринской теории, а в сталинской практике. Неужто был прав бедняга Бухарин, когда говорил: «ГПУ свершило величайшее чудо всех времен. Оно сумело изменить саму природу русского человека»? И какими душераздирающими подробностями сие сопровождалась — это уже лубянская кухня, это в протоколах не фиксировалось. Ставка на самое могучее и древнее — биологический закон выживания: за клевету на себя и других обещана жизнь.
Лубянские досье являют всю палитру человеческого поведения в нечеловеческих условиях. Ведь фактом ареста человек выбрасывался в иной мир, в великое одиночество, начиналось испытание всех его качеств, способности и на подвиг, и на злодейство. И кажется, люди одновременно и лучше, и хуже, чем мы думаем, всегда больше наших представлений о них.
Железные партийцы, попадая в застенок, зачастую держались малодушней и быстрее сдавались, в отличие от тех, чью душу держал не генсек, а Бог. Как же так, родная партия их предала! Быть такого не может. Партия не ошибается. И остается признать, что это ты сам — предатель. Но ведь и это неправда! И выхода из этой западни нет. А верующие, те и не ожидали справедливости на земле, их правда была на Небе.
Мало кто даже перед смертью нашел мужество сорвать с себя партийную маску и вместо привычной демагогии произнести простые, человеческие слова. Как это сделал, например, в своем последнем слове первый секретарь компартии Узбекистана Акмаль Икрамов: «Я сейчас — раздетый человекоподобный зверь».
Одни молчали, словно воды в рот набрали, другие — крови…
А бывало, про себя рассуждали и так: если упрусь — все равно добьются пытками. И будет еще хуже, заложу еще больше. А пока хоть контролировать себя могу. Психология заложника: буду сопротивляться — возьмут близких. Пусть лучше погибну я, раз так суждено, ценой их спасения.
Муки физические соединялись с душевными и неизбежно приводили к надлому. Человек переставал сопротивляться, ему становилось все равно, он уже даже хотел смерти, как избавления от мук. Так ждут ее неизлечимые больные — когда умереть легче, чем жить, она кажется уже не злом, а единственным выходом. Поэтому большинство и умирало молча, покорно. Попав в этот, не загробный, а вполне реальный ад еще при жизни, человек испытывал такой внутренний переворот, который может понять лишь тот, кто сам это пережил…
Водить рукой по бумаге, то есть писать, сержант Павловский не любил. Использовал такую чекистскую тактику — загнав подследственного в угол показаниями, выбитыми у других, заставлял его строчить подробные собственноручные показания, а потом уже, по этой шпаргалке, и кроил на скорую руку протоколы допросов, уснащая их обильно выражениями из стандартного набора политического компромата. Кашу маслом не испортишь!
Сколько бы ни отпирался Иван Макаров поначалу, результат был предрешен. 23 марта на свет появляется подписанный протокол, после которого подследственного можно уже оставить в покое, вернее, поставить к стенке. На бумаге все выглядит гладко: «Я решил давать откровенные показания». Что за этим стоит, мы знаем.
«Я высказывал, что в СССР осуществляется не социализм, а голая непри–крытая эксплуатация трудящихся. Политика партии приводит страну к гибели, коллективизация является лишь орудием для выколачивания средств из крестьянства и ведет к разорению страны. Я обвинял ВКП(б) в том, что она осуществляет эту политику путем полицейского террора, превращая Россию в николаевскую казарму».
Беспощадный приговор выносит писатель преступной власти! И как знать, может быть, за этим стоит подсознательное желание: раз уж нет возможности бороться с насилием и ты в безысходной ловушке, — выговориться напоследок, не сгинуть просто так, бездарно, «сказать себя», положив конец двоедушному существованию, вдруг кто–нибудь, когда–нибудь услышит, выкрикнуть правду, сорвать идиотскую плакатную улыбку с трагического лица человека.
ОГПУ — НАШ ВДУМЧИВЫЙ БИОГРАФ
Как–то так получалось, что ни одна встреча у писателей без злодейств против Сталина не обходилась. Однажды Иван Макаров уговаривал Павла Васильева написать поэму «Иосиф Неистовый» и показать гибельную для крестьянства политику. В другой раз, в ресторане напротив телеграфа, где частенько выпивали писатели, Юрий Олеша попросил Павла прочитать его стихи о вожде. Тот, правда, отказался — место уж слишком неподходящее.