Выбрать главу

Вот и накликали, накаркали!

Четвертым ударом по литературе можно считать ее коллективизацию, когда в 1932‑м, после партийного постановления «О перестройке литературно–художественных организаций» были распущены все объединения писателей и эту разношерстную братию зачислили скопом в единый Союз советских писателей (ССП), с восторгом принятый большинством. Стройся в один колхоз! Ура! Так–то лучше — с надежной кремлевской «крышей» и «кормушкой».

Возникла управляемая литература — разделяй и властвуй. Началось казенное окаменение. Сколько драгоценного «вещества жизни» сгубили на бесконечных, ненужных митингах, собраниях, совещаниях, летучках, конференциях, съездах, слетах, чистках, проработках!

И знаменитый Первый съезд писателей, прошедший в атмосфере бравого оптимизма, взвинченной боевитости и эйфории, стал, по существу, съездом обреченных. Спустя много лет не самый худший представитель советской литературы Илья Эренбург писал: «Мое имя стояло на красной доске, и мы все думали, что в 1937 году, когда должен был по уставу собраться второй съезд писателей, у нас будет рай».

Минет всего три–четыре года после первого съезда, и каждый третий из его делегатов попадет за решетку.

Это будет самый сокрушительный удар — час расстрелянной литературы — в столетнюю годовщину смертельного выстрела в Пушкина.

Когда удалось установить точные даты гибели писателей в 1937–1938‑м, в календаре проступили красные от крови дни, вернее, ночи — коллективных, групповых казней. Расстреливали целые литературные группировки, большей частью мифические, с придуманными, обличительными ярлыками.

«Классовый враг создал агентуру в рядах советских писателей!» — коллективно доносила в печати Российская ассоциация пролетарских писателей (РАПП) — самая рьяная застрельщица, проводница линии партии. На сталинский призыв в стукачи и палачи откликнулись и «инженеры человеческих душ», помогая выявлять бесчисленных, все множившихся врагов. Писатели–чекисты и чекисты–писатели соревновались, толкаясь локтями и ставя друг другу подножки у государственной кормушки.

Редактор «Литературной газеты» Ольга Войтинская в 1938 году, в очередном доносе на коллег, адресованном партруководству, приводит слова Ильи Сельвинского, талантливого, сложного и отнюдь не самого ортодоксального поэта, вынужденного звучать в унисон со временем: «И вот сейчас я счастлив, что разоблачил шпиона, сообщив о нем в органы НКВД».

Это тоже искусство — думать одно, говорить другое, а делать третье! НКВД докладывает партийному секретарю Жданову 28 мая 1935‑го: «Писатель Е. Соболевский говорил о том, что у него для Советской власти написано две книжки: «Нас пятеро» и «Колхозный роман», но, если вернется старое, у него есть в письменном столе роман «Спи, Клавочка, спи»”.

У писателя не оставалось права даже на устное слово — стукачи тотчас доносили его до ушей Лубянки, и телефоны тогда уже вовсю прослушивались. Не было права даже на молчание — молчание рассматривалось как скрытая враждебность.

Как спастись от конформизма и страха? Как остаться собой и выжить, выжить — и остаться собой? Все пали, вся страна, не могли не пасть, дело — в глубине падения. «Человек меняет кожу» — называлась книга расстрелянного Бруно Ясенского.

Потеря личности. Искаженный человеческий облик. Отречение от дара, предназначения, Божьего замысла о тебе — об этом писал поэт–зек Александр Тришатов (Добровольский):

Грех последнего преступленья Я в себе побороть не смог. Дар, как гром говорящего пения, Я зажал, завернув в платок, Чтоб не ринулось ко мне Слово — Огнезрачное колесо… Вот такого–то, вот такого И судило меня ОСО 1.

В литературе расплодились приспособленцы, тоже погибшие по–своему, которые существовали в двух или в нескольких лицах, ломались, юлили, перелицовывались. Благополучные удачники, конформисты, те, кто, по словам Мандельштама, «запроданы рябому черту на три поколения вперед».

Но были и такие, кто не отрекся от слова даже по ту сторону колючей проволоки. Больше того — именно там–то и обрел его!

Тишайший искусствовед и деликатнейший, даже робкий человек, Виктор Михайлович Василенко был обвинен в том, что хотел напасть на Кремль с «атомными пистолетами». В жалобах из заполярного лагеря он посылал прокурорам множество своих стихов — пейзажную лирику. Как они, наверное, потешались! Он думал, что стихи — высшее доказательство его невиновности.