Жизнь продолжалась.
Чужая, мирная. И не было Кривобокову в ней местечка.
И тогда он поднялся во весь рост и ушел.
Ушел искать коня и свою золотую добычу, которые сулили ему иную жизнь и свободу.
Солнце осталось за скалой, а здесь, на другом боку горы, в ложбине, уже стояли сумерки, было сыро и холодно. Хватанув из бутыли самогону, он пьяно спустился с горы по темной ядовитой зелени трав, спотыкался о корневища гнутых березок, вел за собой сытого застоявшегося жеребца.
Все в его душе кричало и металось, просилось наружу, и он с остервенением пинал камни у себя под ногами.
По темно-багровому небу плыли, тяжело поворачиваясь, пружиня друг друга боками, словно набитые снегом облака.
«В Китай плывут…» — определил Кривобоков и позавидовал облакам и пошел за ними. Вечерняя роса в травах сбила пыль с сапог, вымыла их, галифе намокли. Ему стало холодно. Над облаками в чернильной высоте проклюнулась острая звездочка, и ему почудилось — она заметалась по небу.
И он пошел за этой звездочкой.
Степь молчаливая, пустынная, жутковатая окружила его со всех сторон. Нет, ничего ему уже не вернуть: ни расстрелянного отца, ни погибших на войнах братьев, ни ссучившейся жены, ни сынишки, которого никогда не видел.
Михайла забросился в седло и со свистом взмахнул плеткой. Конь забил землю копытами и вымахнул вперед.
И степь и небо качнулись.
Повидать сына, взглянуть — какой хоть он! Объявиться ему, наговориться! Пусть знает, что у него батька — казачий офицер! Обнять, прижать к груди, унести, умчать, спрятать свою живую кровь… Его ведь сын — кривобоковский род!
Жеребец ржал, почуяв волю, фыркал ноздрями, косил яблоком глаза и, отталкиваясь от земли, казалось, норовил перемахнуть степь, взлететь и нырнуть в облака.
— А-а-ха-ха-ха! М-мм! — хрипел, хохотал и мычал Кривобоков и все бил и бил каблуками по дымящимся бокам коня.
Возврата нет! А-а, черт с ним! Он оставит эти земли, на которых пролито столько крови, отчий дом, который наверняка разграблен и все добро пущено по ветру; стерву Евдокию, бывшую жену, которую когда-то взял дикой вишневой ночью и потом наизгалялся вдосталь; оставит станицы, в которых досыта потешил душеньку, побуйствовал, попировал; оставит и железную гору — степное богатство.
Пусть все остается тем, кто уцелел, и тем, кто правит властью и купается в кумачовой победе.
Живите, гады, плодитесь на радость большевичкам! Они — хозяева! Они — цари! И город построят, и завод задымит, и люди будут жить и дальше. Пусть! Ему одна дорога — в Тургайские степи и дальше, туда, где по слухам рассеялись остатки белой армии во главе с самим атаманом Дутовым.
Жеребец долго мотал всадника по степи, потом вымахнул из оврага и застучал копытами по твердой спокойной земле.
Дорога!
Михайла поутих и остановил коня.
Куда же теперь? Ах, да! В станицу! Повидать сына…
Дорога была одинока, и он, всматриваясь в ее повороты, повел коня шагом.
Подрагивали в небе свинцовыми пулями звезды. Луна плавала в тихих облаках. Впереди и по бокам шелестело, сухо потрескивало, в теплом воздухе веял банный вкусный запах соломы.
Хлеба́!
Эту тишь и благодать прорезали далекое ржание, голоса, кудахтанье кур и одинокий лай. Откуда-то хлынула прохлада. За лицо мягко задевали комарики. Речка. Станица. И на взгорье — в несколько всадников дозор!
Михайла свернул с дороги, въехал в березовый колок и почувствовал жестокий голод.
Он сразу понял, что повидать сына не удастся. И его заклонило ко сну. Спешился. Привязал коня к березе и пополз к хлебу.
Голубая от лунного света пшеничная стена горячо дышала. Пахло мукой, солнцем и нагретым камнем. В сухом шелесте колосьев слышались журчанье жернова, скрип мельничного колеса, плеск воды и воробьиный гомон.
Кривобоков попробовал зерно на зуб. Созрело! Переспевшие хлеба! Встав на колени, хватанул за стебель снизу и содрал с него всю семью колосьев в ладонь, сжал в кулак, растер, подул, провеял, аккуратно выбрал и выкинул оставшиеся остья, и, прихлопнув ладонью рот, стал отрешенно жевать. Во рту стало вязко и вкусно. Не хватало соли.
Он ел много и жадно, до тех пор, пока не запершило в горле и не свело скулы от боли. Тогда он откинулся на спину и, заложив руки за голову, закрыл глаза.
Хлеб! Каравай на столе пышный и румяный. Батя, помолившись в угол, режет пшеничный каравай на ломти тупым ножом, и он не крошится. Хлеб! Во двор тяжело въезжают подводы, груженные доверху мешками пшеницы, ржи, ячменя, овса, проса и конопли.