Хлеб! На мельнице белый мучной туман, и бесстыдные бабы с подоткнутыми к поясу юбками гребут деревянными лопатами муку в кучи, наполняют мешки.
Хлебное поле! В нем на жнивье первое, как во сне, торопливое жадно-мучительное познание женщины — блудливой, с нехорошим смехом солдатской вдовы. До сих пор помнит, как его гнуло в дугу, никак не мог ее обнять, а она, раскинувшись, похохатывала и все просила расстегнуть кофту: мол, грудям душно.
В ночи послышалось далекое ржание лошади. Кривобоков поднялся, уперся руками о землю, прислушался. Нет, это не его конь! Это где-то там, за полем, в станице…
Он успокоился и задремал. Привиделось ему во сне, что он верхом на караковом жеребце въехал в станицу, а за ним во всю степь растянулись подводы с мешками золота. Станичники падали перед ним на колени: казаки, женщины, дети. И только в конце дороги у родного дома стоит Евдокия с мальцом на руках. Ждет его и не смеется, не радуется, рукой на землю показывает: мол, становись на колени.
А он к сыну тянется, все хочет на руках подержать. Евдокия же все дальше и дальше от него, в толпу уходит и скрывается в ней. Кто-то крикнул: «Золотые подводы горят», и он оглянулся и увидел, что его окружили, что кто-то скрутил ему руки. И повели его куда-то. Он все силился еще раз отыскать глазами в толпе Евдокию с сыном, потом увидел их у родного дома, рванулся к ним, запутался, рухнул на землю, забился в припадке. Глаза застилала кровавая пена. Он прикусил язык, услышал: «К расстрелу!» — и испуганно проснулся.
Когда понял, что это ему приснилось, что он в безопасности один в хлебном поле под сонным лунным небом, он сладостно хихикнул, потом захохотал и мстительно вцепился в кусты колосьев, стал ломать и выдергивать стебли, топтать и валяться на них, пока не устал. Большое хлебное поле уходило далеко-далеко, к розовой предрассветной полоске, и было спокойным и равнодушным к его радости. И тут словно вспыхнула в сознании и ожгла его душу злая неотвязчивая мысль: сжечь!
Сжечь хлеба!
Все разом полыхнет, а он — ветром отсюда. Сжечь…
Перед глазами промелькнули: каравай, подводы, полуголые бабы, мельница, сытый рот и белые груди солдатки на жнивье, нелепые обрывки сна, в котором изгалялась над ним Евдокия, в котором ему скрутили руки и приговорили к расстрелу, вспомнил расстрелянного батю, увидел его седобородое мученическое лицо, оно кивнуло: благословляю!
Достал коробок спичек, на этикетке рассмотрел рабочего с факелом в руке и у ног разорванные цепи, злорадно усмехнулся и услышал в предутренней тишине, будто с неба, шаталомный выкрик горластого петуха.
«Та-а-ак! Их же факелом пущу гулять красного петушка!..»
Спичка засветилась в ладони, обожгла палец.
Огонечек заметался, норовя выскочить наружу.
Под сердцем заколотилось что-то, и душа словно задохнулась. Кривобоков хрипло засмеялся, какая-то сила подтолкнула руку, и огонек выпал из ладони, повис на колосе, колос стал плавиться, и с него начали стекать вниз тяжелые капли огня.
Капли с шипеньем поскакали по колосьям. Кривобокова свело нервной судорогой от страха, он стоял, как пригвожденный, и, не моргая, глядел и слушал, а потом стал отступать шаг за шагом от света.
И разом полыхнули, затрещали хлеба, в черном дыму жирно застреляли налитые колосья…
Разнузданный привязанный жеребец беспокойно топтал землю копытами и ушибался боком о ствол березы. Кривобоков трясущимися руками взнуздал коня, подтянул подпруги, вскочил в седло, и конь понес его в степь.
Степь горела.
Луна задымилась и испуганно нырнула в облака. Обгоняя друг друга, жеребец и огонь мчались сквозь дымные вихри и вырывались на простор из черного дыма, будто из земли. Кривобоков бил коня плеткой, гремел уздечкой, дергая за поводья, больно раздирая коню губы.
За спиной рванула, разорвалась, как граната, бутыль с самогоном, больно толкнула по кривобоковскому заду. Конь шарахнулся, задрал морду в небо, встал на дыбы, повернулся к хлебному полю, объятому пламенем, и ошалело понесся в ревущий огонь.
«Куда ты, идиот?!» — подумал Кривобоков и, прижавшись к гриве коня, крикнул: — Куда прешь, скотина?!
Он почувствовал, как задымились брови, и скосил от боли глаза вниз — на кончиках дымных усов заметил два огонечка. «Горю ведь! Мать твою… Живым зажарюсь! Господи, отврати мя от геенны огненной!»
Он выхватил маузер и стал палить в огонь, в дым, в небо и над ухом жеребца, чтобы повернуть его, ошалелого, к далекому сивому дыму, где еще не горело и есть лазейка.
Жеребец ржал дико и надрывно, пахло паленой шерстью, он вставал на дыбы, кружился и, спотыкаясь, метался в огненном кольце, потом с маху рухнул на колени перед огнем, перекинул через голову всадника, и когда тот, растопырив руки, обнял оранжевое колыхающееся пламя и провалился в него, жеребец вскочил и живым факелом выметнулся из горящей западни.