— Сидите! — сказала она, повелительно указывая на носилки. — Эта необходимость для раненых у нас совершенно исключается.
— Разве он говорит по-русски?
Магура утвердительно кивнула головой.
— Танкист? — спросил Симонов.
Глядя на Симонова во всю ширину воспаленных глаз, пленный молчал.
— Тамара Сергеевна, когда он попал к вам?
— После танковой атаки.
— А как он попал?
— Расскажите, Шапкин.
— Разрешите, товарищ гвардии майор, обратился военфельдшер Шапкин. — Я знаю, как он попал.
Шапкин поправил на голове пилотку и начал залихватским тоном:
— Танк этого, — он кивнул на пленного, — выворотился из-за бугра. Вглядываюсь, — на броне белой краской слон намалеван. Режет с ходу прямой наводкой. А тут батарея наша… Лейтенант Игнатьев пушечку круть стволом к этому слону — ба-бах! Прямо в бок — искры, мать честная… — Слон-то, как слепой, водит хоботом. А ему второй раз — ба-бах! Эх, пламя-то из этого слона… А Игнатьев кричит: «Еще разок по башне!» Врезали ему в третий раз — тут прислуга и поперла из танка.
— Это интересно, Шапкин. Вот как офицер попал?.. Прислуга же перебита была?
— Товарищ гвардии майор, оказывается, что не вся перебита. Командир добрался до высоты. Удрать хотел — не вышло, осколочное ранение в ногу. Го-ордый, со мной не разговаривает.
— Что же это вы, господин прекрасный, не желаете говорить с военфельдшером? — обратился Симонов к пленному.
— Я есть офицер немецкой доблестной армии, буду говорийт русский старший офицер.
Симонов многозначительно подмигнул, обмениваясь с Магурой взглядом.
— А я и есть старший русский офицер, — холодно бросил комбат.
Откинув голову, пленный долго глядел на майора.
— Что я должен говорийт?
— Когда ваш чертов Клейст будет убираться с Кавказа?
— Когда ему разрешийт фюрер!
— Никак не раньше?
Пленный промолчал.
— А какие пехотные части стоят против нас? И какие переброшены за Леднево в пески?
Пленный не отвечал. Лицо его с синеватыми прожилками было обращено к майору, но холодные, остекленевшие глаза смотрели куда-то вдаль. Темные, испачканные мазутом волосы слиплись и торчали в разные стороны острыми колючками. Злой рот был крепко сжат, и губы вздрагивали.
— Думаешь, что ты у нас первый? Хочешь, я расскажу, какие у вас здесь части?
Офицер упрямо отмалчивался.
— Чем же он «интересный человек»? — повернувшись к Магуре, с упреком спросил Симонов. — Ну, молодчик, придется тебе заговорить в другом месте. Тамара Сергеевна, отправьте в штаб полка.
— Есть отправить в штаб полка! — она уже хотела распорядиться, как пленный вскрикнул:
— Что я должен говорийт?
— Тамара Сергеевна, быстро его доставить в штаб. — Отведя Магуру в сторону, Симонов добавил: — Он сейчас как раз там нужен, поторопитесь.
XXV
Станица Микенская, с ровными широкими улицами, с белыми чистыми домами, пересекалась стремительным разбегом грейдера, пролегающего параллельно железнодорожной магистрали. С запада на восток по грейдеру непрерывно катились грузовики со свежими пехотными пополнениями противника. С востока на запад эти же серые, тупорылые автомашины увозили убитых и раненых. В степи было пустынно и тихо, и Рождественский улавливал отдаленное гудение моторов, долетавшее со стороны «Невольки».
В теплый осенний день, возвратившись с наблюдения, он отдыхал на сеновале в сарае давнишнего своего знакомого деда Величко и с интересом слушал веселый говор старика.
— А нонче какая оказия сотворилась! — почесывая общипанную бороденку и посмеиваясь, говорил старик. — Послушайте, Александр Титов. И смех, и грех! Утром это к Марине Донецковой прибывают, значит, человек двадцать.
— Меньше, — одергивал деда одноглазый вихрастый парень.
— Потерпи, Сережа. А Марина к этому моменту подоила корову. «Млеко, млеко…» — бормочут эти, значит, незваные гости. Не успела баба опомниться, как молочко-то по флягам и размлекалось.
— И не во фляги, а в котелки, — с серьезным видом вставил вихрастый парень.
— Потерпи чуток, Сережа! Ан, загодь, другая полсотня во двор…
— Меньше.
— И эти, значит, про то же: «Млеко, млеко».
— Да не так. Эти отняли у Марины ведерко. Доить корову они сами полезли.
— Потерпи, зараз кончаю.
Настойчивость деда Величко смешила Рождественского. Ему нравилась страсть, с которой дед стремился высмеять ненавистных ему людей.