В давно уже ставшей привычной тишине квартиры, где разговаривали вполголоса и ходили только в тапочках, — вовсю гремела музыка, развеселые голоса перекликались в комнатах и шаркали по полу подошвы танцующих. В первый момент ей показалось, что она попала в чужую квартиру. Мимо нее, не обращая внимания, спокойно прошла из уборной девушка, чуть задержавшись на ходу, чтоб подправить прическу, мельком взглянув в зеркало.
В открывшейся на мгновение двери возникла перед ней такая картинка: табачный дым плавал вокруг свечей, воткнутых в бутылки, какая-то девчонка с брезгливым выражением, закинув голову на спинку дивана, томно смотрела в потолок, а какой-то парень, привалившись к ней как к стенке и не обращая никакого внимания, что-то снисходительно втолковывал другому парню, выписывая при этом в воздухе восьмерки дымящейся сигаретой. Еще человек шесть толклись на месте под музыку в дыму и полутьме.
В общем, ничего там особенного не происходило, но, на взгляд свежего, неподготовленного человека, немножко походило не то на сумасшедший дом, не то на кабак.
В общем, ясно было, что это неслыханно, возмутительно. В доме редко происходили сцены ввиду полной неуязвимости Нины, но на этот раз сцена произошла. Суть ее заключалась в том, что мама, вызвав Нину в комнату Алексейсеича, раскаляясь до белого каления, пьянея от сознания своей неоспоримой и на этот раз благородной правоты, потеряла всякое управление собой и обрушилась всей огневой мощью на свою обычно неуязвимую дочь — отец больной, лежит при смерти!..
До этого «при смерти» она, конечно, не сразу дошла, а только на той самой высшей точке взлета спора, когда люди совершенно уже забывают, с чего закипел и ради какой цели он ведется, а думают только о самом ходе схватки — чем бы больнее уязвить противника. Вот на этой-то самой высшей точке у нее и вырвалось: «при смерти», и тогда мрачневшая с каждой минутой Нина, занимавшая непривычную уязвимую оборонительную позицию от сознания своей вины, взорвалась сама и закричала: «Это подло! — причем в этом, пожалуй, была права. — Это подло так говорить!» И тут они как бы поменялись местами. Сперва разъяренная жена защищала мужа от бесстыдной, бессердечной дочери, а теперь уж возмутившаяся Нина защищала отца от грубой бесцеремонности матери, и обе стали правы, обе защищали Алексейсеича, и, как это бывает, обе вели огонь именно по нему. Он, смертельно уставший от музыки, шума и разговоров с Олегом, теперь с отчаянием беспомощности вынужден был выслушивать безобразные слова, которыми вполголоса (чтоб их не услыхала молодежь в соседней комнате) они обливали друг друга.
К счастью, он вспомнил, что умеет теперь отключаться. Он стал про себя повторять нужные слова. Слова понемногу вызывали бледные образы, он их перелистывал, и вот уже сквозь возникающую защитную пленку все дальше, все глуше стал слышен бурлящий около него разговор-сражение. Его тело лежит распростертое на диване, и, как над Патроклом — или над кем там еще дрались? — идет битва за его поверженное тело, а ему это безразлично, как было, наверное, Патроклу: кому достанется тело.
Еще доносятся смутно голоса из прихожей, где с приглушенными смешками и преувеличенными извинениями толпятся торопливо выпираемые из дому гости.
Все заслоняет стоящий в комнате запах горящих свечей. Уловив этот запах, он вникает в него, держится, как за путеводную нить, и запах его ведет. Указывает дорогу, как мигнувший в тумане, на горизонте, свет далекого маяка. Исполненный тихой надежды свет.
До чего успокоительный, мирный, до чего знакомый запах. Возникает эмалированное блюдце, посреди которого укреплен подсвечник с крепко воткнутой в него свечой. Это я, понимает Алексейсеич. Это я очень осторожно несу подсвечник перед собой, просунув два пальца в металлическую петельку ручки, прижимая ее большим пальцем сверху.
Осторожно ступая со ступеньки на ступеньку, поднимаюсь вверх по темной лестнице на темный второй этаж дачи, где сейчас нет ни души.
Ярко освещенная комната, полная людей, осталась внизу. Они все сидят там после ужина за столом, смеются, разговаривают. Они все взрослые, один я маленький, и мне одному пора уходить ложиться спать, и я ухожу. Все они: мама, братья, бородатый дядя Кеня, шумные студенты, гости, приезжие родные, — все остались там, а я ушел… «И вот я их помню, я иду еще куда-то, а их никого уже нет на свете, тех взрослых, в освещенной столовой», — как-то мельком возникает и тут же исчезает в уме Алексейсеича; но, боясь сбиться, он опять повторяет себе: меня послали спать, я маленький, и я ухожу с каждым шагом все дальше, все глубже в тишину и в темноту, и мне страшно переступить порог яркого света, вступить в сумрак прихожей и войти в полный мрак лестницы, туда, где все в тебе напрягается и никого, ничего с тобой рядом нет из того мира. Только этот огонек свечи. На конце она обтаяла, образовав круглое, как плошечка, углубление, заполненное прозрачно-расплавленным стеарином, и наполовину утонувший в нем, почерневший фитилек горит ровным двухцветным, заостренным кверху горячим огоньком.