Выбрать главу

Впрочем, это все я только про себя говорю. Я так переживал. Другие — не знаю… В тот год… Зимой и весной, значит, как раз революция в феврале произошла. Все шумели, праздновали, митинговали, ликовали, и я тоже со всеми, но для меня ничего не изменилось. Юмористические журналы наперебой бесстрашно высмеивали на все лады Распутина, царя и царицу, всюду на улицах возникали митинги, в гимназии свергли власть директора, всем управлял выборный комитет учеников, но уроки все-таки продолжались, хлебные очереди не уменьшались, и война на всех фронтах безнадежно тянулась дальше, и самые дорогие рестораны были открыты, и публика там была прежняя… Откуда я помню? Вот откуда. Из школы я мчался в типографию, получал пачку вечерней газеты и, продавая ее, топтался под фонарями на слякотном растоптанном тротуаре Невского. Стеснялся публики и негромко покрикивал: «Вечерняя звезда»!» Покупали только в первые минуты, в первый час, помню, никак не распродать было всей пачки, и вдруг на углу подзывает меня кто-то: «Мальчик, иди сюда!» Я за ним иду и с улицы вхожу через тяжелые, зеркальные двойные двери с медными ручками в пахнущее сигарным дымком тепло ярко освещенного вестибюля ресторана. Из зала доносится приглушенное позвякивание посуды, воздух напоен запахами душистой чистоты и одуряюще вкусной, сытной еды. И сам я стою в матовом свете плафонов, в сиянии каких-то канделябров с множеством электрических свечей, отраженных в зеркалах. Около чучела громадного медведя с подносом сытые швейцары в адмиральских золотых нашивках, и, в окружении всего этого великолепия, в сверкающем зеркале отражается моя нелепая фигура. Промокшие расшлепанные полотняные туфли — единственное гадкое пятно на мягком красном ковре. Куцее, не по росту, пальтишко с протертыми локтями, карманы пузырями. И гусиная голая шея вылезает из потертого воротника.

У меня тут взяли сразу десять экземпляров газеты. Я обрадованно поскорей выскочил обратно на мокрую улицу. Вот подумай, так и запомнил, значит.

— Прямо-таки великосветские у тебя воспоминания, до того шикарные, с коврами, канделябрами. А тебе это вспоминать обидно?

— Мне это равнодушно. Отсеялось. Выветрилось. Наверное, негодование, злость, исступление человеку нужны, когда приходится бороться, а когда все уже прошло, то прошло. Устал?.. Нет, тут дело похуже. Кажется, начинается…

«Начинается» — это был сигнал. Нина убежала на кухню, и оттуда послышался стук дверцы холодильника, звякнули ампулы, выкладываемые на блюдечко, все пошло по заведенному порядку. Боль надвигалась, приблизилась, пришла, навалилась и еще раз наткнулась на последнюю какую-то, слабую загородочку, стала стихать, уходить и ушла. До следующего раза, когда ей удастся прорвать перегородочку. Он почему-то сочувственно представлял себе именно перегородочку, как она еле держится, дрожит, выгибается под напором могучей боли и потом отдыхает, слабо пульсируя, после того как ее оставили в покое, перестали на нее давить.

И он в изнеможении, еще не совсем веря, что все прошло, погружается в блаженное мирное успокоение, освобождение воли от нашествия мучительной, терзающей, давящей, пугающей боли.

Был и прошел приступ. Забавное слово: приступ. С детства запомнилась картинка: какие-то маленькие, как муравьи, фигурки солдат, размахивая саблями, лезут по длинным лестницам на стену крепости, а другие какие-то изо всех сил, отчаянно стараются их спихнуть с этих лестниц, это называется: войска пошли на приступ!

У него, значит, приступ отбит, великое успокоение наступило, затишье, прояснение.

Все крутом стало другим: потолок, так враждебно безжизненно нависавший над его головой, стал добрым, знакомым потолком. Назойливое, ярко блестевшее солнечное пятно в углу мирно сияло на толстой стенке книжной полки, высвечивая из окружающей полутьмы корешки нескольких книг. Небольшое пятно. Величиной в тарелку, и издали можно прочесть золотые буковки, черточки… Ага: сверху А. П., а под ним: Чехов. Это тоже было хорошо.

Люди, у которых ничего не болело, не знают наслаждения чувства, когда вдруг у тебя нигде ничего не болит. Не замечают своего счастья, дуралеи: до чего это прекрасно, когда тебя никто не трогает, никто к тебе не пристает, не лезет в тебя и не мешает тебе жить окаянная эта боль, противная вдобавок своей полной бессмысленностью. Точно горнист трубит и трубит по ночам сигнал тревоги во дворе пустой казармы, где ни одного солдата уже нет…