Они лежали в темноте тесно рядом, глазами следя, как по небу над ними идут хмурые дымчатые облака, наглухо закрывая молодую луну. Потом по краю бегущей тучи, клубясь, возникала медленно кипящая светлая кромка, налитая холодным лунным светом, и вдруг на свободу выплывала луна.
И тогда делалось видно, как черные лепестки пепла сожженной бумаги проплывают, покачиваясь в воздухе, ныряя и снова, взлетая, точно стан мотыльков в лунном свете.
Башенные часы совсем рядом, как будто прямо у них над головой, пробили одним ударом половину, и откуда-то издали, отставая и невпопад перекликаясь, ответили другие, с разных концов города, как сто, как двести лет назад извещая спящих, что все спокойно. И наверно, когда те, кто слышит этот звон сейчас, вымрут, колокола часов все будут отзванивать ночные часы, извещая, что все спокойно…
Им самим после всего, что было, вдруг стало очень спокойно, точно внутри что-то отпустило, расслабилось, утихло. Совсем отдельно они себя ощутили от города, от времени, от вчерашнего дня и от завтрашнего. Оба они одновременно это почувствовали, и это как-то передалось от одного другому: точно они одни живые во всем окружающем мире. Как на спасательном плотике среди океана: ночь, звезды, тишина, и черные мотыльки улетают куда-то по течению воздушной реки, напоенной запахами зацветающих деревьев.
— Говори какие-нибудь слова, не молчи, только про далекое что-нибудь. Отсюда далекое.
— Я действительно, знаешь, маленький был… — Ему самому нелепыми показались его слова, он продолжал с усмешкой: — В общем, одно время, помню, я почему-то совершенно был уверен, что на свете всегда зима. Может, ничего другого я не запомнил или она мне очень уж длинной показалась, не знаю.
— Сколько же тебе стукнуло годиков, что весну-лето еще не запомнил?
— Откуда мне теперь знать?.. Ага! Это была у меня вторая комната в жизни, какую я вообще могу вспомнить. Сначала помню только картинку: в струях снежных вихрей несется Снежная Королева, а буквы я прочитать не умею и зимы не знаю, это в первой комнате было… Значит, во второй, все это в бабушкиной комнате происходило… шла зима, все зима и зима, за окном лютый мороз, вот я и уверился, что всю жизнь так и будет. Бесшумно плывут наискосок торопливые снежинки или медленно падают хлопья снега. Наутро стекла белели, теряли прозрачность от матовых узоров зимних трав и веточек морозного папоротника. Затопленная печка, разгораясь, гудела и стреляла дровами, начинали знойно светиться раскаленные круглые дырочки чугунной дверцы, и стекла начинали слезиться, оттаивать, прозрачнеть, делалось видно, как над городом в жгучую пустоту морозного неба уходят прямые столбы белого дыма из труб, утонувших в пухлом снегу на крышах.
Я любил сидеть на зеленом бабушкином сундуке. Знаешь, какие бывали сундуки? Чтоб на нем лечь спать можно! Она очень редко и каждый раз как бы нехотя отпирала его громадным ключом в два оборота. Замок, со звоном на весь дом, дважды ударял пружиной, и, когда бабушка поднимала крышку и подпирала ее палочкой, оказывалось, что изнутри сундук белого шелковисто-гладкого на ощупь дерева и чуть слышно загадочно пахнет притаившейся стариной. Мне и сейчас загадочно: что там могло быть? О чем оно могло бы рассказать, если б суметь разузнать?
— Это и я понимаю, да, да — разузнать бы у вещей, что они знают! Ну еще!
— А когда никого не было в комнате, иногда я забирался на холодный подоконник и, стоя на коленях, вцепившись в медную ручку, со страхом прижимался к холодному стеклу щекой и, замирая сердцем от ужаса высоты и запретности, заглядывал вниз, в глубокое темное ущелье улицы. На дне клубился морозный пар, кое-где, разбросанные по разным этажам, светились замерзшие окна, как на отвесной стене, над пропастью, заполненной необъятной чернотой морозного воздуха. В слабом свете запушенных белым инеем фонарей лежали длинные валы сугробов вдоль тротуаров. Черные прохожие, нагнув головы, в страхе бегут от мороза. Витрины магазинов непроглядно белы, сверху донизу промерзли, кроме одного, нарочно протаянного лампой ясного кружка… Мне казалось, что зима уже тянется лет десять, ну, в общем, сижу я на сундуке…
— Где ты сидишь!.. Ты тут лежишь. Ты должен объяснить, какой ты сам-то был. Хотя самого-то себя ты сколько-нибудь видишь?
— Так… Представляю только. Мне карточку показывали. Красавец мужчина. Ну, как все дети: рожа круглая, на лбу светлая челка, как лошадям подстригают, ножки пухленькие, коротышки, свешиваются с сундука, до полу далеко не достают. На затылке вихор-петух… Глаза смотрят, нос нюхает, а башка что-то все время работает, соображает: куда я попал? Что дальше со мной будет? Что тут творится? И вот сидит этот тип на сундуке и смотрит в первый раз в жизни, как в бабкиной комнате творят что-то несуразное и удивительное, такое же нелепое, как если бы на его глазах, среди белого дня, взрослые люди стали разламывать нарочно кресло или самовар и никто бы их не остановил, не закричал, слова бы им не сказал. Какой-то чужой человек подцепляет стамеской окаменевшую за зиму замазку, и она, ломаясь на куски, отваливается треугольными столбиками на подоконник, знакомый ватный тюфячок с двумя дохлыми мухами, покойно лежавший всю зиму между окнами, сгребают в один грязный комок, присохшие за зиму рамы с громким треском распахиваются настежь, и за ними вдруг не оказывается ни мороза, ни зимы, ни снега. Сразу посветлело, и кажется, будто бы прямо тут, в комнате, наперебой нестройно обрадованно зазвонили колокола, загалдели голоса прохожих и разносчиков, мягко застучали по упругой торцовой мостовой копыта бегущих лошадей, отрывисто ударили звонки трамвая. Откуда-то издалека, от неподвижных белых облаков, пролетая над морем просыхающих крыш в застоялую, закупоренную всю зиму комнату, через распахнутое окошко неудержимым потоком вливался гулкий, крикливый, безалаберный, вольный, уличный, какой-то всеобщий воздух. С великим изумлением я вслушивался, внюхивался и глядел, вытаращив глаза. Мне объяснили, это называется так: весна. И так я ее и помню, с сундука: окошко открытое, этот галдящий на ветреном солнце воздух… и какое счастье, что этот щенок там, на сундуке, не знал, что где-то готовится ему полосатая куртка и место в блоке номер семь, на верхней наре.