Выбрать главу

Вот он и стоял, поворачивая голову вправо и влево, не зная даже, с какой стороны ждать ее появления; он ведь не знал, куда она ездит теперь на работу, на какой остановке метро выходит.

Гремели раскаленные трамваи. Только что политый горячий асфальт, просыхая, влажно пахнул слабым отголоском деревенской дождевой прохлады, пыльным проселком. Непрерывно текла толпа по залитому солнцем тротуару, как семь лет, как семнадцать лет назад. Потом вдруг она выделилась из беспорядочных людских потоков, текущих в обе стороны навстречу друг другу. Не то чтобы он увидел или узнал ее, нет, просто он понял: вот идет она.

Она выглядела совсем не так, как он себе представлял. Да пожалуй, он не мог бы сказать, какой он ее себе представлял, но как будто десять тысяч опознающих, контрольных локаторов, без его ведома работавших в нем, мгновенно сработали без колебания и выдали ответ: «Да, она, да, да, она».

Наверное, так же было и у нее, она подошла к нему, как будто глядя в сторону, они даже не поздоровались, от волнения слова произнести не могли, и молча пошли рядом, не касаясь, не глядя друг на друга, быстро шли рядом, вдоль парапета набережной, потом свернули на мост и перешли на другую, зеленеющую деревьями сторону реки.

— Конечно, не надо было… Так и знала… Лучше совсем не надо, — прерывистым шепотом, торопливо оправдываясь, проговорила она, все больше отворачивая лицо.

Несколько раз коротко вздохнула с досадой, стараясь взять себя в руки.

Встряхнулась, подняла голову и пошла медленнее, — оказывается, до этого они чуть не бежали. Попробовала заговорить собранно, твердо и ровно, но только что-то невнятное выговорила, голос сорвался, пропал, она с отчаянием, без голоса, одним дыханием проговорила: «Нет, это невозможно… невыносимо!..» — и опять пошла очень быстро, он едва поспевал за ней, ничего не спрашивал, молчал, потому что и сам думал: да, оказывается, правда, невыносимо.

Она шла нагнув голову, пряча от людей лицо, залитое горькими слезами.

Да, невозможно, невыносимо это вытерпеть, думал он. Одно дело умереть. Другое дело — вот так идти за собственными похоронами и знать, что хоронишь…

У них под ногами уже хрустел гравий широкой и голой входной аллеи Парка культуры, где вместо деревьев тянулся длинный ряд фонарных столбов и не было никакого укрытия от глаз встречных гуляющих, любопытно старавшихся разглядеть, с чего это не переставая плачет, напрасно отворачивая от всех лицо, эта маленькая женщина, которую спутник ее время от времени, осторожно направляя, берет под руку, чтоб не дать наткнуться на скамейку.

Она не переставала тихонько беззвучно плакать, прислонившись, уткнувшись лбом в дощатую стенку будочки кассы, пока он покупал там билеты, плакала и потом, когда они уселись рядом в люльку гигантского вращающегося колеса, дождались, пока оно наконец тронется, и потом, когда их уже подняло в воздух и кроны деревьев оказались далеко внизу под их ногами, и с каждым оборотом то открывалась, то пропадала и опять появлялась река.

Тут плакать можно было не удерживаясь, сколько душе угодно, и она мало-помалу успокоилась. Раз за разом они плавно взлетали и возвращались на землю, и опять их несло ввысь, и именно тут, на самом взлете, он вдруг увидел ее такой, какой она была в ту первую минуту, когда вышла и направилась к нему из толпы, платье на ней было знакомое, известное ему платье, участвовавшее в их прежней общей жизни, веселенькое, хотя и постаревшее немножко, но все-таки «свое», «ее», когда-то их общее. Не очень-то много, наверное, у нее было новых платьев в эти годы, сразу после войны. Да и до войны тоже… Значит, и теперь нет лучшего, чем это из зелененькой рогожки с белыми пикейными манжетками и отложным воротничком.

Он взял осторожно ее руку. Высунувшуюся из рубчатой манжетки ее маленькую, мальчишески загорелую и худую руку, низко нагнувшись, поцеловал около потертого узенького ремешка ручных часиков, тоже своих добрых знакомых, и сердце ему сжало нахлынувшее чувство братства их прошлой бедности, скудной общей жизни.