Выходя из зала, люди переговаривались:
— Эх! Человек был!
— Работяга.
— Казалось, двужильный.
— Износу, думалось, не будет.
— И на тебе, в один миг не стало…
Прощанию, казалось, не будет конца, но вот распорядители с красно-черными повязками на рукавах закрыли дверь в зал, и, после того как к гробу еще раз припали родные, в вестибюле раздались звуки похоронного марша, и потянулись на улицу, в толпу, один за другим люди, которые несли красные подушки с боевыми и трудовыми орденами и медалями Платона Алексеевича и бессчетные венки, оплетенные черными лентами с золотыми и серебряными надписями. Гроб установили в закрытый, душный катафалк, и катафалк поплыл от палат через сквер, мимо древних соборов; и по городу за катафалком на добрый километр вытянулась вереница легковых машин, автобусов, грузовиков, заполненных провожающими.
Пятеро Ратниковых не вернулись с войны, теперь ушел из жизни еще один, и остался в живых последний Ратников.
Только бы жизнь продолжалась на земле. Только бы росли и влюблялись и рожали детей другие — будут ходить среди них и Ратниковы. Пусть не прямые его потомки, но все-таки…
Пройдут сотни лет, и люди так же, как сейчас, будут вглядываться в прошлое, и мы им, этим людям, будем такими же далекими, как для нас те, кто похоронен в безвестных курганах и могильниках. Но сколько бы ни прошло дней после нас, в наш век будут вглядываться с особой пристальностью, потому что жили мы в особенное время — время, от которого зачиналось новое их будущее…
А что дали мы этому будущему? Что дал ему он, Ратников? Что успел сделать?..
Быть может, он умрет завтра, вдруг, неожиданно и легко, а быть может, смерть придет к нему еще не скоро, и жизнь его, которая, возможно, была нужна будущим поколениям, станет уходить от него медленно, и угасать он станет постепенно, все больше теряя свою человеческую ценность, превращаясь незаметно в нечто слабое, беспомощное и жалкое…
Глава XIII
После похорон деверя тетка Настя осталась в городе, а Ратников уехал.
К деревне на этот раз он вышел из леса в другом месте, и приблизился к избам с другого конца, и очутился возле старой полуразрушенной церкви — проломы вместо окон и дверей, ободранная кровля, полуосыпавшиеся фрески. Рядом, под вековечными кленами и липами, истоптанный и изгаженный скотом погост, на котором еще сотни лет назад хоронили предков Ратникова. Проходили годы, кресты на могилах гнили, менялись на новые и опять гнили, заваливались, и люди забывали, кто лежал когда-то под этими крестами, и выкапывали на том месте новые могилы, и, может быть, закапывали в них других, более близких его предков…
На погосте он разглядел несколько свежих могил, обнесенных деревянными и металлическими оградами, за оградами стояли кресты — деревянные и металлические, а на двух могилах — обелиски с пятиконечными звездами. Ни на обелисках, ни на крестах не было никаких надписей, значит, люди хорошо знали, кто где похоронен, и думали, что будут об этом вечно помнить.
Ратников посидел в тени, под липами с толстыми потрескавшимися, дупляными стволами и усыхающими верхушками, а когда услышал приближающиеся голоса, поднялся и, чтобы ни с кем не встречаться, пошел задами к своему дому.
В избе было прохладно, тихо и пусто. И на душе было пусто. Пусто, одиноко и тоскливо. Но ничем он не мог заполнить эту пустоту, ничто не могло избавить его от одиночества и тоски — впереди у него не было ничего.
Три дня Ратников прожил один. Он понимал, что ему надо каждый день бывать в городе, утешать Ираиду Васильевну, вновь осиротевших Люду и Надю, но никак не мог пересилить себя, преодолеть охватившее его безразличие ко всему на свете.
Перед выпиской из госпиталя, в котором они с Хуцишвили пролежали так долго, ему подробно объяснили, как будет протекать его болезнь и как ему должно жить, что можно делать и что нельзя, что можно и чего нельзя есть и когда и куда обращаться за помощью. Он знал, что ход его болезни вот-вот изменится и ему придется сразу же уехать отсюда. Быть может, его опять ждет тот же госпиталь, а быть может, и не потребуется госпиталя…