Вот и будет он глядеть на мать, слушать деревенские новости и забудет на время о том, о чем не хочется думать…
— Яковлевну первой встретил сегодня в деревне. Как она? Пишут ей дочери?
— А как же, пишут. Младшая гостила нынче. Недели две.
— Ну, а в деревне что нового?
— В деревне… А что ж тут нового?.. Как уехал ты — померла старая Перегудова. Агриппина. Три свадьбы справили. Девки все замуж выходят. За городских… Как же это я запамятовала — аккурат завтра свадьба. Дочь Великановых, Галину, помнишь?
Замолчали.
Вглядывалась тетка Настя в сына. В бледное лицо его, в пузырившуюся на спине гимнастерку, в повисшие худые руки, в огромные, криво поставленные сапоги. Присказки не шли на язык, заговорила, скупо роняя слова:
— Город молодых сманивает. А и в деревне теперь хорошо. Тихо. Работай, живи… Я вот — бездельница старая — обута, одета, сыта… А к чему живу?..
Маленькая, сухонькая, тетка Настя сжалась на табуретке, стала еще меньше, и остановились голубые, выцветшие глаза ее, будто глядела она внутрь себя, в прожитую свою, выстраданную жизнь.
Вдруг встрепенулась:
— Да что это я! Ты ведь у меня есть! Ты! Живи, старая, радуйся!
«Да-да, — подумал Ратников, опуская еще ниже к полу руки. — Радуйся, радуйся…»
— Теперь-то у всех так, вся жизнь радует. Поглядишь на людей — красивых да образованных, — так и то радостно. Жизнь нынешнюю не сравнишь с прошлой, не сравнишь. Раньше-то какие радости были?
На минуту уставилась вопрошающе тетка Настя на сына, а потом опять стала глядеть в себя куда-то, внутрь. Покоились ее брошенные на подол, уставшие за долгую жизнь, руки. Не двигались, не мигали светлые, васильковые некогда глаза. Вспоминала прошлое — пыталась отыскать там бывшие радости.
На короткое время воскресила память давние годы, гулянки за околицей, милого своего, молодого Алексеича. Морщины на лице ее чуть расправились, и вскинула она глаза на сына.
В Алексеича сын. Почти совсем такой. Молчун тоже… Да только Алексеич лицом темен был да телом крепок… И стать у Алексеича другая была…
Подумала об Алексеиче, вспомнила почему-то, как хоронили они с Алексеичем своего первенца, как несли вдоль деревни в ясную жаркую погоду крохотный струганый гробик…
В двадцать первом году было, аккурат на петров день… А через год несли к кладбищу второй гробик, второго сына. Такой же крохотный струганый гробик. Только день был другим. С утра лил дождь. Ждали-ждали ведра, не дождались… Глянула в могилку, а б могилке — вода. Гробик-то уж опускают, Закричать хотела, да горло сдавило. Так младенца в воду и кинула. Закопали…
Позарастали могилки, только мать и знает теперь, под какими бугорками лежат эти сыны ее. Вот радости… Хотя были и радости…
— Отсеешься вовремя — радость, — сказала она, — град пал, а твой огород цел — радость. Сбрую веревочную заменили ременной — радость… Уздечку, помню, на ярмарке купили, новую, с бляхами, тоже радовались.
Она тихо засмеялась:
— С ярмарки едем, помню, — жарища! На гору поднялись, Алексеич и достал уздечку. Потряс передо мной да как захохочет: «Вот, Настя, обнова какая у жеребчика нашего!»
Помолчала мать, вздохнула:
— А жеребчика-то посля запалили. Уздечка одна и осталась…
Ратников передвинул свою табуретку, обнял мать, и она прижалась к нему, затихла, всхлипывая, а ему вдруг представилось, что все это происходит не сейчас, что это раньше когда-то было с ним.
— Уж не та ли уздечка, что в сундуке лежит? — спросил он вяло.
Мать закивала:
— Она. Та самая.
— А я думал, уздечке лет сто.
Мать высвободила из его рук плечи. Выпрямилась.
— Да что ты, сынок!.. И дому всему лет сто будет ли? Дед твой, Ратников Алексей Игнатьевич, купил дом. В марте девятьсот тринадцатого. Аккурат перед германской войной.
— Война в девятьсот четырнадцатом началась, — сказал Ратников.
— А я и говорю, аккурат перед войной. В марте.
Мать загладила растрепавшиеся на голове волосы, собралась с мыслями.
— А было так. Дед твой погорел осенью. Отстояли баню одну, в бане-то и зимовали. А весной начальство нагрянуло. Хозяйства описывать за недоимки.
— Деревня же богатая была, — сказал Ратников.
— Не чета другим. А и повинности были нелегкими. Не разочтешься, бывало, ни деньгами, ни припасами. В тот год пять дворов описали — по миру семьи пошли. Так вот разорили и Тихона Уколова.
— А-а, — сказал Ратников.