Выбрать главу

Макс Гофман молился по обязанности, но не по настроению, так как его лютеранский бог был менее требовательным. Правда, лютеранский бог так же требовал своевременного внесения известного повседневного платежа, но Макс Гофман, будучи аккуратным немцем, разумеется, не мог допускать, чтобы на его платежи в виде дополнительных процентов налагались пени.

Макс Гофман был первым офицером штаба Восьмой германской армии, действовавшей против русских армий в Восточной Пруссии.

Макс Гофман был деспотичен по натуре, но русского деспотизма он не уважал.

Макс Гофман обожал немецкий деспотизм — гибкий и усовершенствованный, почему он и посвятил себя войне.

На утро двадцатого августа предстояло наступление немецкой армии под Гумбиненом, а мысль о том, как провести предстоящую операцию, принадлежала Максу Гофману.

До начала боя оставалось четыре часа, а к двенадцати ночи корпусные единицы сосредоточились на обоих флангах общего русского фронта. Макс Гофман повторял маневр японской дивизии под Ляояном, направляя главные удары во фланги. Он внимательно в продолжение часа рассматривал по карте диспозицию, им же составленную, но ему уже хотелось спать.

Из трех часов предстоящего сна он с немецкой аккуратностью выделил пятнадцать минут для молитвы.

В одиннадцать часов ночи великий князь отпустил чинов ставки на покой, сам же остался один для продолжения молитвы. В половине двенадцатого у дверей кашлянул фельдъегерь, и великий князь, не терпевший посторонних звуков, приказал ему выйти за дверь. Металл лязгнул, несмотря на то, что фельдъегерь прикрывал двери осторожно, а великий князь заскрежетал зубами: нервы его не выносили грубого звука металла.

Сняв с себя оружие и отстегнув тугой воротник кителя, он почувствовал резкий запах собственного пота; змеевидные его губы искривились, и мелкие морщины пробежали по его узкому лбу: он не предполагал, чтобы его великокняжеское тело могло дурно пахнуть.

Он опустился в кожаное кресло и уловил взором блеклый облик ангела-хранителя. Николай-чудотворец, как и всегда, восседал в напряженно-грозном положении, его лицо было серьезно, а наперстием он кому-то безжалостно угрожал. У святителя так же, как и у великого князя, была подстрижена бородка, а великий князь был грозен по внешности взора, как и святитель.

Святитель был молчалив и неподвижен, свет лампады, теплившейся перед ним, тускло отражался на его лике.

Колени великого князя задрожали, и он осторожно привстал: в лампаде догорало масло, фитиль повторял мигание, и строгое лицо чудотворца будто бы приняло ироническое выражение.

Верховный главнокомандующий, подостлав предварительно коврик, преклонил колено. Он уже старался не поднимать глаза на святителя, а устремлялся в посторонние точки. Верховный главнокомандующий предполагал, что он не смеет поднять собственных очей, не будучи достойным зреть чудодействие, но это было ложью, ибо он просто чего-то неопределенно страшился. В салон-вагоне стоял полумрак, а потемневшие стены казались обтянутыми плотным черным сукном.

В это время в дальнем углу что-то зашелестело. Великий князь ощущал приближение шелеста, и, дабы что-то таинственное не поразило его яркостью облика, он осторожно закрыл глаза; шелест приблизился, и кто-то положил на его плечо мягкую руку.

— Ники!

Великий князь вздрогнул оттого, что голос был ему так близок и знаком. Это слово, оказывается, произнесла Анастасия Николаевна — его супруга, пожелавшая разделить с ним трудности походной жизни. Она пришла к мужу для общей с ним молитвы, пройдя по салон-вагону мягко и беззвучно.

— Стана! — изумился великий князь, вставая, чтобы поцеловать жену в ее припудренную щеку.

Они стали на колени перед походным алтарем, и им обоюдно показалось, что мигает не святитель, а движется состав поезда. От мнимого движения поезда ему было приятно, он легонько прислонился к плечу озабоченной жены, дабы совместно ощутить это движение…

Поезд действительно пребывал в движении, но паровоз уносил не ставку с ее царственным составом вагонов, а сорок теплушек, куда был посажен второй батальон двести двадцать шестого пехотного Землянского полка в числе одной тысячи нижних чинов.

Поезд стремился к северной границе, но прошел он только от Калуги до Вязьмы, где и остановился в два часа ночи на двадцатое августа. Иван Бытин лежал на верхней полке; он думал о Калуге как о второй родине, но оказавшейся для него и его друзей холодной мачехой. Обиду Иван Бытин затаил в сердце, но мысли он направил в неведомую столицу немцев, где непременно ожидала его берлинская потаскуха. Он полагал, что берлинская потаскуха приглянется ему на время и однажды исчезнет навсегда, — таковы уж были изменчивы и мир, и мысли!