Кончилось все как нельзя лучше, и спустя час они расстались у дверей гостиницы. Каждый пошел своей дорогой: больше они не встречались.
И теперь, вспоминая о слезах этой женщины, он подумал, что они были искренними и безыскусными, как сама ее жизнь. По накрашенному лицу обильно катились слезы, беря свое начало в глубинных, таинственных истоках жизни. Так при малейшем усилии под кожей вдруг вздуваются мускулы. Душа той пропащей женщины со всеми ее пороками и добродетелями осталась цельной и здоровой и словно была хранилищем прочных и подлинных ценностей. В каждом ее движении проявлялась глубокая и простая правда чувства. А вот он был совсем другим. Его душа точно служила белым, плоским, бесстрастным экраном, на котором тенями проплывали радости и горести, не оставляя никаких следов. Его собственная несостоятельность, казалось, передавалась другим, все вокруг него становилось бессмысленным, бесцельным — призрачной игрой света и тени. А фигуры тех, кто по традиции был воплощением семейных уз — мать и Карла, воплощением любви — Лиза, в его воображении бесконечно двоились, порождая совсем иные образы. Так, в Карле он, в зависимости от обстоятельств, вполне мог увидеть порочную женщину, в матери — глупую, нелепую даму, в Лизе — похотливую самку. Не говоря уже о Лео. Под влиянием чужих слов и собственных беспристрастных суждений он то ненавидел его, то проникался к нему симпатией.
Достаточно было одного его искреннего поступка, подкрепленного истинной верой, и тогда люди и лица перестали бы мелькать, точно в калейдоскопе, и моральные ценности приобрели для него свое привычное значение. Как раз поэтому визит к Лизе казался ему необычайно важным. Если он сумеет ее полюбить, все станет возможным — и ненависть к Лео, и все другие человеческие чувства.
Он поднял глаза и увидел, что миновал улицу, где жила Лиза. Повернул назад. И снова в душе зазвучал ехидный дьявольский голосок. «Если тебе и удастся все поставить на свои места, выиграешь ли ты от этого хоть что-нибудь? Ты уверен, что твоя жизнь изменится к лучшему, если ты станешь страстным возлюбленным, преданным сыном и братом, либо последовательным эгоистом, подобно большинству людей? Ты искренне, со всей убежденностью в это веришь?» Ни на один из этих вопросов он не находил ответа.
«А не думаешь ли ты, — продолжал все тот же ехидный голосок, — что путь сомнений и низостей, по которому ты сейчас идешь, приведет тебя куда дальше? Не кажется ли тебе, что ты хочешь стать таким же, как все, из трусости? Да и вообще, к чему приведет меня честность и искренность?» — подумал он с горькой иронией.
Словно зачарованный, смотрел он на свое отражение в витрине магазина. Внезапно ему показалось, что он понял, к чему приведет полная искренность. Посреди витрины парфюмерного магазина, привлекая внимание прохожих, стоял манекен в окружении сверкающих флаконов дешевого одеколона, водруженных на горку розового и зеленого мыла. Манекен, сделанный из картона, был выкрашен в яркие тона и больше походил на живого человека, чем на фантастическое существо из мира рекламы. На его неподвижном лице с большими карими глазами, полными несокрушимой, наивной веры, застыла глупая улыбка. Одет он был в модный домашний костюм и, похоже, только что встал с постели. С неизменной улыбкой он неутомимо и старательно затачивал на ремне лезвие опасной бритвы. Не было и не могло быть никакой связи между этим прозаическим занятием и радостным выражением его розового лица. Но именно в этом контрасте и заключался весь эффект рекламы. Чрезмерная радость объяснялась не глупостью манекена, а превосходным качеством бритвы. Манекен точно говорил — неплохо, конечно, быть тупым и самодовольным, но еще лучше бриться отличной бритвой. Однако у Микеле рекламный трюк с манекеном вызвал совсем иные ассоциации.