Задумавшись, Любовь Самсоновна опять надолго замолкает. Громко стучат в тишине часы, прошла по улице машина, стих удалившийся гул, но поднятая колесами мелкая пыль еще долго оседает на дорогу, траву по обочинам, на листья одиноко сгорбившейся под окном черемухи. Прежде отсюда было видно длинное, как барак, здание райисполкома, поодаль маячила тесовая крыша спецкомендатуры с крутыми ступенями высокого крыльца, теперь этих построек нет, на открывшейся глазу чистине средь тонких березок светлеет стенка с именами погибших воинов, за ней под обрывистым берегом невидимый из окна тот же Васюган.
Сквозь оконное стекло лучи солнца освещают цветы на подоконнике, этажерку с тесно прижатыми корешками книг, старые фотографии на стене. Смотрит из рамочки совсем еще молоденькая девушка, губы тронула легкая улыбка, из-под беретки выбились светлые волосы, белеет отложной воротничок… что-то неуловимое, характерное для тех, вобравших в себя наше детство и юность, наши надежды и боль, предгрозовых тридцатых годов.
Опять прогромыхала чем-то тяжелым в кузове грузовая машина, и долго-долго висит за окном взметенная пыль. Уходит мимо бревенчатых домов и огородов, мимо невидимого отсюда усыпанного сухой сосновой хвоей бугра с повалившимися крестами на окраине поселка песчаная дорога. До боли знакомая, исхоженная, изъезженная мною дорога.
Как-то в конце марта, когда днями уже подолгу задерживалось на небе солнце, но по утрам еще крепко морозило и студено искрился затвердевший ночью наст, возвращался я отсюда с курсов в свой колхоз. Два дня шел за сползающими в раскаты, заламывавшими оглобли розвальнями последнего зимнего обоза, от Черемшанки пошел один. По замерзшему Васюгану, по сограм с корявым низкорослым карагайником, по преступающемуся зимнику прошагал за день больше сорока километров, вечером уже еле брел по долгому чвору на маячивший огонек постоялого; прохудившиеся пимы отяжелели от наледи, перед глазами на тусклом снегу расплывались багряные круги… На постоялом дворе в желтом свете керосиновой лампы вповалку лежали на нарах возвращающиеся с лесозаготовок сезонники, ожидающие задержавшуюся где-то почту возчики, добиравшиеся в колхозы уполномоченные. Стоял спертый дух портянок, мокрой сбруи, застарелого самосадного дыма. Подложив под голову котомку, не раздеваясь, прилег на краешек нар, ночью несколько раз просыпался от тянувшего с порога холода, снова ненадолго засыпал и видел во сне бесконечную санную колею, косогоры в накатанных полозьями раскатах, белые-белые плесы… До света поднялся и пошел дальше. Не согревала выношенная телогрейка, мерзли высовывавшиеся из обрямканных рукавов кисти рук, отворачивая лицо от лютого сиверка, шел по слепящей глаза ливе, а рядом с дорогой, совсем близко от меня, на стылых тальниках, словно комья снега, неподвижно сидели белые куропатки, и перья их розовели от медленно вздымавшегося над кромкой дальнего урмана холодного солнца.
В свою Красноярку пришел за полночь. Под вызвездившимся небом увидел крыши темных изб, дворы, слабый свет керосинового фонаря в хомутарке, где коротал ночь конюх, — и обессиленный сел на снег… Было это в марте сорок седьмого, еще голодного, без вольного хлеба года, был я один, как перст, но все дальше уходила война и с нею все тяжелое, страшное. Был я молод, жил надеждой, и так немного, казалось тогда, нужно для счастья. Болезни, старость, страх за своих детей и внуков, страх за саму землю — все было еще за таким далеким, далеким перевалом…
— Ты о чем задумался? — спрашивает меня Любовь Самсоновна.
— Так… Былое вспомнил. Вроде недавно, а так давно…
Она вздыхает:
— Я тоже часто вспоминаю. Ребят из детдома и все, все… Рада за них, что они в люди вышли. Я тебе о Семьянских рассказывала, так у них тут сестра живет — Надя. Приезжали к ней все трое: Таня, Толя, Гоша. Тетка из Боготола, которая тогда их приняла, после опять по детдомам распихала, дорогу в жизни им уже самим пришлось пробивать. Таня теперь живет в Башкирии, семья у нее хорошая, Толя — радист в Борзе, Гоша — там же. Все трое на войне побывали. Когда приезжали к Наде, приходили меня проведать. Вспоминали вместе многое… Сашу Вострикова — я тебе о нем говорила — первый затейник, тоже встречала. Его жизнь трагично сложилась — на войне был несколько раз ранен, раненый попал в плен, а когда вернулся, еще в своем лагере срок отбывал. У него тут тоже родня, два раза приезжал, оба раза ко мне заходил. Здоровье уже совсем подорвано было… Некоторые ребята иногда шлют мне поздравительные открытки к праздникам… Все они на доброту отзывчивы. Недоставало им ее в том детстве. Что ни говори, детский дом — не свой родной. Всяко ведь бывало, и разлучали — брат в одном детдоме, сестренка в другом, особенно если большая разница в возрасте. От нас многих малолеток увозили, да и вообще часто тогда переводили из одного детдома в другой. Теряли друг друга, потом начинали искать, помнили — был братишка, сестренка была… А вообще, я часто думаю, скольких детишек детдом спас. Память и хорошее хранит. Наверное, хорошее даже крепче, чем плохое.