— Командир, посадка будет?
Что ему сказать. Я что-то бормочу, краснею и иду взглянуть в глаза бортинженеру. Они сияют святым сознанием исполненного долга.
— Зачем ты это сделал? Почему хоть с кем-нибудь не поделился сомнениями? Ты видишь, люди, с детьми, инвалиды — все стоят на жаре? Ты знаешь, что слесаря нет? И что нам теперь делать?
Он видит. Он знает. Но… он не любит этот самолёт, и ему плевать на людей. И ему плевать на то, чтоб самолёт долетел. Он сделал по инструкции. С нас на разборах требуют: малейший дефект — пишите… Он прав.
Надо звонить домой. Поднимать высоких начальников и выслушивать нотацию: как — из-за пары винтиков задержали рейс?
Техника трясёт:
— Командир, гони из экипажа этого мудака!
Мы долетели. Каждый взял на себя свою долю ответственности. Кроме бортинженера. Глухая ярость наполняла меня. Я был тысячу раз не прав юридически, но по-человечески…
По прилёту я рапортом официально отказался с ним летать. Это был единственный позорный случай в моей лётной жизни, и больше всего стыдно было мне перед технарями.
Лет тридцать или сорок назад итальянские лётчики, борясь за свои права, договорились делать все строго по инструкции. И полёты остановились. Выяснилось, что буквально, до буквы, выполнить инструкцию невозможно. Теоретическая схема оказалась нежизнеспособной. А в истории профсоюзной борьбы этот метод легального саботажа получил название «итальянская забастовка».
И этот бортинженер, пролетавший уже 25 лет, учил меня:
— Вы поймите, как все просто. Надо только каждому строго исполнять свои обязанности. И все. И никаких заморочек, сомнений, и спать спокойно…
Он хочет спокойно спать. За мой счёт. За счёт пассажиров. Юридически он прав, не подкопаешься. Он мог «не заметить» этих винтиков — нет, он заметил и немедленно прикрылся обтекателем: записал.
Можно сколько угодно спорить на эту тему. Сколько людей, столько и мнений. Можно уцепиться за тот винтик. Можно говорить о страданиях пассажиров, томящихся в ожидании. Можно трясти инструкциями. Но самое главное: важно определить ту грань, за которой мелочь начинает влиять на безопасность полёта. Грань эта в значительной степени определяется не столько техническими, сколько нравственными критериями. Да, стремиться к идеальному состоянию материальной части, к идеальным условиям и идеальному обслуживанию полётов надо. Это примерно то же, что стремиться к посадке точно на ось полосы. Так должно быть. Но… туалетная бумага тоже должна рваться по дырочкам… Должна. А два винтика из двухсот, крепящие в вырезе крыла декоративную, для красоты, полоску металла, по мнению людей, много лет работающих с этим металлом, на безопасность полёта не влияют.
Теперь того бортинженера, стремящегося к идеалу так свято, что… аж святее папы римского, — перебрасывают из экипажа в экипаж. Порядочнейшего, честного труженика. Экипажи стонут.
Морозной зимой 1971 года как-то сели мы в Нижне-Шадрино на Енисее, выгрузили почту и стали скорее запускаться, пока двигатель не застыл на пятидесятиградусном морозе.
Не тут-то было. Стартер отказал. Опыта в запуске «с компрессии», валенком, у меня ещё не было, да не было и пассажиров, чтоб, надев валенок на лопасть и обвязав его верёвкой, гуртом дружно дёрнуть — валенок проворачивал винт, слетал с лопасти, а прекрасный двигатель давал вспышку и запускался с первой попытки.
Сняв аккумулятор, мы донесли его до ближайшей избы, сдали на хранение хозяевам, нашли сельсовет, связались через Ярцево с Енисейском, и нам пообещали назавтра прислать бригаду техников для замены стартера.
Переночевав у гостеприимных старичков, принявших нас, как родных детей, мы утром встретили самолёт, забросивший бригаду, печку и все необходимое для ремонта в полевых условиях.
Нам совестно было отсиживаться в тёплой избе, и мы толкались у самолёта, наблюдая, как справляются техники со своей задачей.
Вот тут я увидел, как ЭТО делается. Когда сняли капоты, над «фонарём» кабины соорудили нечто вроде брезентовой палатки, и бригадир, Толя Летягин, лёжа на животе на стёклах кабины, стал отворачивать гайки. А на Ан-2 стартер установлен столь неудобно, что отвернуть десяток гаек требует немалых усилий, изворотливости и долгого времени. Маслобак мешает…
Когда дошло до нижних, Толя плюнул, сбросил с себя шубу, свитер, рубаху, нательную рубаху, майку, и оставшись голым по пояс, под струёй горячего воздуха из бензиновой печки, лёг на брезент и, по плечи в грязи, изрыгая российские проклятия, снова попытался отвернуть. Нет, не получалось: темно, неудобно, кончики пальцев только достают… Сбросил брезентовую палатку, велел ребятам держать его за ноги и нырнул в нутро двигательного отсека вниз головой…
Он таки отвернул те проклятые гайки.
Наверно на фронте техники тоже проявляли чудеса героизма: я читал…
Но тут я увидел, что может Человек в мирной жизни. Технарь.
Чтоб самолёт долетел.
Машина
То, на чем я летаю по воздуху, называется «средний магистральный пассажирский самолёт Ту-154». Но как в английском языке слово «корабль» — женского рода, так и мы, лётчики, говорим о своём родном самолёте: «она», «машина». Кормилица наша. Одно это подразумевает, что мы, мужчины, должны её любить и беречь.
Я никогда не пойму лётчика, плохо отзывающегося о машине, которая его кормит. Ну, ладно ещё, ушёл ты, сбежал от неё , боишься её, не сошлись характерами... но будь мужиком — не охаивай, не погань ту, что тебя отвергла. Оглянись лучше на себя: может, ты сам не дорос. Такое бывает.
А я сам выбрал. По любви. Отдался ей душой и телом, как женщине. И не пожалел. И один ли я? Эта машина как никакая другая делает нас мужчинами.
Для мужчины невозможно, немыслимо, неприемлемо видеть, как падает прекрасная женщина, прекрасная лошадь, прекрасная машина. Нельзя.
Вот и приходится все силы этому отдавать. Нет, ну, летать, возить — само собой. Но…чтоб упасть… Чтоб такая красота — и упала, и превратилась в груду железа?
Никогда. На то мы и есть мужчины.
Когда мы, ещё безусыми мальчишками, впервые подходили к своей первой машине — с открытым сердцем, с горящими глазами, с чистой душой, с ожиданием и трепетом, — мы мечтали хотя бы прикоснуться к её прелестям, точно так, как мечтали о любимой, но пока ещё недоступной девушке. Потом, кувыркаясь в небе, мы, как новобрачные, упивались радостью первого обладания, дрожащими от радости руками неумело вылепливая корявые фигуры полёта. От полёта к полёту нащупывали мы то невидимое, что составляет гармонию слияния человека и машины. Как в любимой книге — и как в любимой женщине, — перелистывая и перечитывая страницы жизни, с возрастом открываешь новый смысл и новую прелесть в, казалось бы, твёрдо, раз и навсегда усвоенных, уже банальных истинах, — так с новыми и новыми десятками и сотнями часов налёта из робких юношей-влюблённых мы превращались в зрелых мужчин, умеющих ценить прелесть и наслаждение от слияния с любимой машиной, как с любимой женщиной.
Как же я могу посметь ударить её о землю…
Как невозможно мужчине выразить, за что он любит женщину — да просто любит за то, что она есть на свете, — так невозможно сказать, за что я люблю свою «Тушку». За скорость? За мощь? За необходимость великого труда над собой, чтобы почувствовать всю радость обладания?
За все это вместе и за многое, многое другое, чему отдано двадцать три года полётов. Это как старая, верная, ворчливая, заботливая жена, с её болячками и морщинами, с её претензиями и капризами…но с её надёжностью и твёрдым, раз и навсегда, местом в твоей жизни. Без этого уже нельзя, без этого жизнь будет ущербной, неполноценной, пустой. Моя машина для меня даже не любовь, не страсть, не мания, не диагноз. Это судьба.
Как же я без неё. Без неё — это уже все; это конец старого пса, это доживание на цепи.
Без этой машины я бы не состоялся как мужчина, как капитан, как мастер.
Скоро я её покину. Она своей зрелой красотой снова завлечёт молодых, отдаст им себя, позволит, если сверкнёт божья искра, влюбиться в мощь и скорость, понять, прочувствовать восторг обладания и радость мастерства.