Выбрать главу

Кругом остро блестит вода. Тихо, жарко. Лодка крадется вдоль берега. Помнится, здесь, в лесу, между бронзовых стволов болотных сосенок я видел сказочную избушку, срубленную покойным Николаем Андреевичем. Двухскатная крыша, окошечко, углы и мох в пазах — все было настоящее и крохотное, точь-в-точь как в сказке. Сейчас ее нет здесь. Бревна по воде сплавили в деревню. Но в этом болоте, среди бронзовых сосенок все как-то по-прежнему сказочно. Кажется, что сейчас выйдет ко мне согбенная баба-яга, прошамкает заклинанья, и лес оживет и расступится: ухнет и захохочет кашлюн-водяной, голоса болотных кикимор заглушат его кашель, запоет в воздухе чья-то стрела либо тяжко протопает белый богатырский конь.

Но все тихо, только глухо рокочут верхи сосен. Вокруг синеет голубика, пеньки слезятся смолой.

И снова в душе роятся воспоминания, и никуда не уйти мне от самого себя, никакая природа не заглушит тревогу, и, наверное, природа вообще не глушит тревогу, а только углубляет и расширяет в сердце область этой тревоги, этой неудовлетворенности.

Здесь в лесу опять так явственна горечь моих встреч с родиной, так ярки всплывшие в памяти образы, так щемящи воспоминания.

В детстве мы срубили с Доськой Плетневым почти такую же избушку, какая была здесь. Она стояла в поскотине, за Вахрунихой, где Доська пас коров, зарабатывая свой недетский хлеб.

Ах, Доська, Доська…

Ты всегда был жестче меня, суровее, что ли, всегда я завидовал тебе, всегда не хватало мне твоей беззаботности и веселого недетского мужества. Помнишь, как мы пилили твою клетину? Изба у вас была громадная, с широкими лавками и полавошником. На стенах ничего не было, да и во всей избе — ничего не было, был один котелок да две ложки. Помню, моя мать отдала тебе мою холщовую сумку, чтобы ходить в школу. В сумке ты носил задачник и хрестоматию, которая начиналась со стихов о купающемся пионерском отряде.

Люди говорят: Купается отряд…

Но сумка эта служила тебе больше не для книжек… Твой брат Панко был ленивей тебя, он редко ходил за милостыней, и ваша мать Вера, может, пожила бы подольше, если б он тоже ходил по деревням. Я помню, как она умерла от голода. Это было, кажется, еще в сорок втором. В вашей избе разломали перегородку и из этих досок сделали ей гроб. Панко уехал в ремесленное. Ты пас летом коров, а зимой жил у Дворцовых. Коров ты пас удивительно. Я дивился тому, как ты, приложив ухо к земле, мог определить, в какую сторону ушло стадо. Еще я помню, как зимой, в школе, ты сочинил стихи про Граньку Короткову. Гранька унесла в подоле из гумна несколько фунтов непровеянного зерна, и когда ее поймал председатель, удавилась от стыда. Дело было в какой-то праздник, в стихах говорилось сперва об этом празднике. Но я запомнил только две твои последние строчки:

…Но вот беда случилась, И Гранька задавилась.

Ты декламировал эти стихи в классе, а мы, помню, смеялись, пока не пришел учитель Николай Ефимович.

Тебя отправили в детдом, но ты убежал обратно в Тимониху и вновь подрядился пасти коров. Помнишь, как мы втроем с Васькой Агафоновым поймали глухаря? Глухарь подпарил крылья, летал плохо, и мы заарканили его в Рямбе. Мы с Агафоновым по-рыцарски уступили глухаря тебе, но в деревне он куда-то исчез с повети, где мы его спрятали. А помнишь ли ты, как здорово ты плясал под мою игру? Частушек ты знал бездну, с картинками и без картинок. А как воровали и пекли колхозную картошку? А наши костры под Лобанихой, а пойманный филин, которого мы потчевали капустой?

Доська, Доська… Я много лет искал тебя и никак не мог найти. Писал в Ленинград, в Архангельск — нигде тебя не было. Но вот прошлым летом я наконец заполучил твой адрес в Ленинграде. Тотчас же пошел к тебе, нашел твою дверь. Но дверь оказалась запертой, газеты за несколько дней торчали из почтового ящика. Бабки, сидевшие во дворе, обещали передать тебе мою записку. Я уехал домой в Вологду. Я долго ждал ответ на мою записку, но, может, бабки не передали ее тебе? Нынче зимой мне сообщили, что ты умер от рака.