Сени были не заперты и, нашарив впотьмах дверную скобу, я вошел в дом. На кухне царил полумрак, маленькая настенная лампа чуть освещала простенок, покрытый обоями. Под лампой за столом сидела женщина и ужинала. Я назвал себя и попросился переночевать.
— Ночуйте, — сказала она.
Это была женщина лет тридцати, с лицом такой спокойной русской красоты, про которую еще Некрасов сказал:
На ее будто выточенном лице, тронутом легким загаром, были удивительными глаза, синие, бездонные, с длинными черными ресницами. Знаете, есть такие тихие синие омуты где-нибудь у старой мельницы, заросшие ивнячком и черемушником; они так и тянут к себе своей таинственностью, манящей бездной, и в них почему-то хочется утонуть.
Хозяйка была одета по-домашнему. Ее белые плечи и руки невольно притягивали взгляд, хотя я старался не смотреть на них; она как-то легко и гордо держала голову, вокруг которой толстым жгутом лежали светло-желтые косы. И вся она — ладная, красивая, показалась мне каким-то чудом из сказки, в этой простой деревенской обстановке.
— Ишь, как запел, борец за счастье! — хохотнул белобрысый.
— Перестань, — вдруг резко сказал молчавший до сих пор старик и строго посмотрел на него.
Кончив пить чай, мы по-прежнему сидели за столом и слушали рассказ. Наша дежурная Шура, вошедшая за остывшим самоваром, задержалась да так и осталась стоять, прислонившись к теплой печке.
— Может быть, мне так показалось после морозной улицы, — продолжал рассказчик. — но и сейчас, вот закрою глаза и представляю ее себе такой, какую видел в тот зимний вечер.
Она, не смущаясь, тоже разглядывала меня.
— Может, поужинаете? — спросила она и улыбнулась уголками губ, глядя на мое, должно быть, поглупевшее лицо.
— Спасибо, — с трудом преодолевая смущение, проговорил я.
Она налила в стакан молока, принесла из печки жареную картошку и поставила передо мной.
— Кушайте, — сказала она и придвинула тарелку с хлебом.
Все это было так неожиданно, красота женщины так ошеломила меня, что какая-то глупая робость вдруг овладела мной. И человек я вроде не робкого десятка, в войну на смерть ходил — не робел, а тут сижу, жую картошку, чувствую, что дальше молчать нельзя, говорить надо, а о чем говорить — не знаю. Надо бы спросить о колхозе, о председателе, о Буслаевой, а я молчу. Смотрю на нее, как баран на новые ворота, а она сидит, словно меня нет, спокойно ест, и лишь ресницы ее синих глаз мелко подрагивают.
— Вы одна тут живете? — наконец осмелел я.
— Почему одна? Людей в селе много, целый колхоз, — ответила хозяйка, подняв на меня смеющиеся глаза.
— Я не об этом хотел спросить, — сказал я, еще более смущаясь, — в этом доме вы с кем живете?
— Одна живу.
— А муж? — спросил я, и сердце почему-то у меня забилось, как пойманный воробышек в ладошках.
— Что муж? — переспросила она.
— Муж у вас есть?
Она посуровела и отвела от меня взгляд.
— Был муж, да объелся груш, — сказала она, помолчав, и, очевидно не желая говорить об этом, встала, вытерла фартуком рот и отошла к топящейся печке. Открыв дверцу, она помешала в печке клюкой. Угли с треском вспыхнули, осветив бронзовым светом ее лицо, всю ее ладную фигуру, и мне вдруг показалось, что я уже видел когда-то такую же вот картину и женщину, такую же красивую и близкую мне, и этот брызжущий свет печки в такой же тихий зимний вечер. Где? Когда? Или это мечта о счастье создала этот образ, и вот сейчас он возник передо мной в виде этой незнакомой женщины.
«Эх, Степан Алексеевич, думаю я — это я Степан Алексеевич, — не здесь ли твоя судьба? Не тебя ли она здесь дожидалась?»
Есть мне совсем расхотелось. Я поблагодарил хозяйку и отодвинулся от стола.
А она уже прибирала на кухне, что-то скребла, мыла и затирала. Потом убрала со стола остатки ужина и все ходила передо мной взад-вперед, иногда посматривала на меня и чему-то улыбалась.
А я сидел и опять молчал.
— Как вас зовут? — спросил я, когда молчать стало уже просто неприлично.
— Марией, — ответила она.
— Машей, значит, — осмелел я.
— Можно и Машей, — и она, посмотрев на меня, вдруг громко рассмеялась.
— Чему это вы? — спрашиваю.
— Да так… Чудной вы какой-то, — сказала она, — все-таки догадались хоть спросить, как зовут…
И, легко повернувшись, ушла в горницу.