Выбрать главу

Но Монтень не боится противоречий и истолковывает свой траур по Этьену де Ла Боэси как высокоценное и смыслополагающее чувство, а «Опыты» – как длящуюся траурную церемонию.

Его идеал – при любых душевных порывах оставаться сдержанным – здесь утрачивает всякую значимость: «…когда я сравниваю всю последующую часть моей жизни, которую я, благодарение Богу, прожил тихо, благополучно, и – если не говорить о потере такого друга – без больших печалей, в нерушимой ясности духа, довольствуясь тем, что мне было отпущено, не гоняясь за бóльшим, – так вот, говорю я, когда я сравниваю всю остальную часть моей жизни с теми четырьмя годами, которые мне было дано провести в отрадной для меня близости и сладостном общении с этим человеком, – мне хочется сказать, что все это время – дым, темная и унылая ночь» («О дружбе»).

Удивительно, что это говорит Монтень, который в остальном сохраняет сократическое презрение к смерти: «…презрение к смерти; оно придает нашей жизни спокойствие и безмятежность… <…> Вот почему все философские учения встречаются и сходятся в этой точке» («О том, что философствовать – это значит учиться умирать»). Они и после Монтеня встречаются и сходятся в этой точке. Все, что они – в этой точке – должны были сказать друг другу и нам, они уже сказали. Можно теперь, наконец, двинуться дальше?

Конечно, стоики имели в виду также и смерть Другого («Я знал, что мой сын смертен», – сказал будто бы кто-то из них в ответ на сообщение о смерти его сына.) Но в какой-то момент, медленно, начался некий поворот, некий бунт – отказ принять смерть Другого. Может быть, Монтень в своей противоречивости даже сделал первый шаг в этом направлении: от пренебрежения к собственной смерти – к обрушению всей житейской мудрости перед смертью Другого.

* * *

Эпикур: смерть нас не касается, ибо существуем либо мы, либо она, и, значит, человек и его смерть никогда не встречаются. Элегантный парафраз Витгенштейна: «Смерть никакое не событие жизни. Смерть не переживается». Это верно только по отношению к собственной смерти. Смерть Другого очень даже нас касается. Она именно что переживается. Она есть событие жизни. В ситуации страха человек может думать (кроме моментов непосредственной опасности). В ситуации траура – нет. Вся философия, которая учит нас умирать, становится недейственной перед лицом траура. Все аргументы вроде бы убедительны. Но действительность траура побеждает все аргументы.

* * *

Елена Шварц пишет, что после смерти матери должна была вновь и вновь перечитывать «Гамлета», как больное животное ест определенную травку, и далеко не сразу поняла почему: «Гамлет» – это трагедия сиротства – не один только Гамлет потерял отца, но и Офелия, и Лаэрт, и Фортинбрас. Так же и я после смерти Олега выбираю для себя, чтó читать, – почти неосознанно, но очень определенно. Меня интересуют следы бунта против приятия смерти (Другого).

Эмманюэль Левинас: «Смерть Другого, его умирание, затрагивает меня в самой идентичности моего наделенного ответственностью „я“».

С изменением перспективы от моей смерти к смерти Другого вся история философии может быть рассказана еще раз и иначе. В ней имеются линии, постепенно становящиеся все более зримыми, которые ведут к иной точке схода, нежели «гусарское» презрение к смерти у стоиков: к отказу принять смерть (Другого). Эмманюэль Левинас и Николай Федоров – два очень разных мыслителя. И все же они встречаются именно в этой точке, в которой стою я и ищу союзников.

* * *

Эмманюэль Левинас (1905–1995) родился в Ковно, в России (сегодня это Каунас, Литва). Вторая мировая война настигла его во Франции (а прежде он учился во Фрайбурге). Его родители, оба его брата и семья его жены – все евреи – были убиты. Он никогда больше не ступил на немецкую землю. Его написанные по-французски книги полнятся понятиями, оставленными на немецком. Со своей женой, дóма, он говорил по-русски. Посвящение в одной из его важнейших работ «По-другому чем быть, или по ту сторону сущности»: «В память самых близких мне из числа тех шести миллионов, что были убиты нацистами, помимо миллионов и миллионов людей всех вероисповеданий и всех наций, ставших жертвами той же ненависти к другому человеку, того же антисемитизма».

Для меня этическое мышление Левинаса определенно связано с этим контекстом.

И не одного только Левинаса.

«Раньше народ приходил на могилу своего поэта, а теперь поэты приходят на могилу своего народа», – сказал Ицик Мангер. Поразительно, как много еврейских интеллектуалов после Второй мировой войны покончили жизнь самоубийством (Пауль Целан, Жан Амери, Йозеф Вульф, Примо Леви, Петер Сонди), даже если в каждом конкретном случае предпринимаются попытки найти для этого другие причины. Я думаю, что их интеллектуальный потенциал был в большей мере инвестирован в осмысление чувства вины, нежели в ресентимент. Такая трактовка кажется осмысленной, поскольку чувство вины – составная часть траура. Понятно поэтому, что чувство вины у чудом выживших выражено сильнее, чем у преступников. Близкие умершего – по-немецки Die Hinterbliebenen, «оставшиеся позади» (чтó за слово: мы все еще остаемся позади, но мы вас догоним, не беспокойтесь), – живут со своей виной, которой с юридической точки зрения не существует. Преступники же ищут возможности спихнуть свою ответственность на других. Преступники озабочены юридической виной, жертвы – экзистенциальной. Если бы преступники чувствовали такую же безусловную вину по отношению к своим жертвам, как близкие умерших по отношению к своим умершим, то антисемитизм в Германии больше не был бы возможен, да и австрийка Лиза Экхарт не выступала бы на подмостках в клоунском обличье, напоминающем женскую (но светловолосую) ипостась Геббельса из фильма «Кабаре», и не выдавала бы ничтоже сумняшеся свои антисемитские шутки.