Эккерман стал и первым признанным специалистом по Гёте. Специалист в литературоведении – это издатель сочинений, собиратель архива, при этом дотошный интерпретатор текстов. Эккерман, хотя и не принадлежал к братству филологов, обладал всеми надлежащими качествами. Он собрал от знакомых Гёте множество сведений о жизни поэта, десять лет издавал посмертные работы Гёте и в конце концов в 1840 г. выпустил полное собрание сочинений Гёте в 40 томах. Поэтому «Разговоры с Гёте» – это не только собрание мыслей великого человека, но и филологическая школа: Гёте всякий раз объяснял, куда движется литература, как замысел превращается в текст и какие обстоятельства мешают тексту состояться таким, каким он должен быть. Не спорьте, это не худшая, а лучшая филологическая школа, чем простой библиотечный разбор рукописей.
В предисловии к изданию «Разговоров», написанном через три с половиной года после кончины великого человека, Эккерман заметил, что предмет его рассказов – «мой Гёте». Это притяжательное выражение мы больше знаем по книге Цветаевой «Мой Пушкин», но при всем почтении Цветаевой к Гёте и Эккерману здесь вспыхивает различие. Для Цветаевой «мой» означает переживаемый с самого детства как необходимый, которого знаешь прежде, чем узнаешь, что ты поэт и что он поэт. Для Эккермана «мой Гёте» означает тот, кто хотя бы отчасти помог освободиться от индивидуальности, разрешил не привносить свои размышления, свои страсти и интересы в рассказ. Даже портретисты, давая верный образ поэта, добавляли свой темперамент к выражению своих полотен; что уж говорить о писателе, перо которого, медленно оно или торопливо, всегда заявит собственный характер. Но Эккерман научился тому, чему не научится живописец: писать не впечатления, а силу слов поэта. Силу не в смысле простой убедительности и выразительности, но в смысле готовности обсудить прямо сейчас вопрос, который и через много лет будет казаться насущнее всех прочих.
Период работы Эккермана у Гёте, а именно разбор писем и подготовка к печати «Поэзии и правды», для самого великого поэта был прежде всего эпохой создания второй части «Фауста»: в 1826 г. поэт заканчивает «Елену», в 1830 г. – «Классическую Вальпургиеву ночь» и, наконец, в 1831 г. венчает все здание идиллической и более чем горестной историей Филемона и Бавкиды. Любовь Фауста к Елене – это не просто символ жизни, посвященной прекрасному, как это обычно понимают. Елена – призрак, стоящий за каждой женщиной, и душа каждой женщины, Елена везде и нигде, Елена несется быстрее ветра навстречу собственной судьбе, но не терпит крушения, она посвящена богам и посвящена самой себе как полубогиня. Поэтому она – не красота и не искусство, а жизнь в искусстве, – и роман Фауста и Елены – это попытка ума уже не просто завладеть всем миром, а покорить саму жизнь, присутствовать в ней, распоряжаясь ею же. Гёте вскрыл здесь главную проблему всей культуры и всего творчества: не получается ли, что, ловя мир в ловушку своих образов, мы ставим жизнь перед ложным выбором: быть пленницей нашего искусства или же постоянно преследоваться нами; просто потому что ее неотразимость нас будет все время влечь. Да, как сказал русский поэт, «вот моя клетка – стальная, тяжелая», и в ней умирает птица, которой воспрещена даже стыдливость. Но Гёте умел говорить не только от лица своего я, и потому смог спасти Фауста, в конце концов на границе с небом разделившего для Бога, себя и нас созидание и насилие.
Вот почему второй заботой Гёте в этот последний период творчества было «Учение о цвете». Гёте хотел доказать, что цвет может созидать материю, попутно благословляя наши чувства, не учиняя над ней постыдного насилия. В механике и оптике Ньютона для Гёте веял дух властной диктатуры, прямого приказа, безжалостного допроса природы. Конечно, он не винил Ньютона в этом, но считал, что физику не хватило той беспечности, каковая только и позволяет, забыв, где ты оставил свои призмы и линзы, смотреть на беготню солнечных зайчиков и переживать всю гамму эмоций вместе с появившейся на соседней стене тенью.
«Разговоры с Гёте» вряд ли могут быть отнесены к какому-то одному жанру: это и не вполне мемуары, и не вполне дневник, и не вполне рабочая записная книжка, и не то, что потом стало называться интервью. Хотя, конечно, записные книжки писателей как самостоятельная ценность были признаны во многом благодаря этой книге и таким приводимым в ней примерам, как Вольтер и Байрон – умению Гёте следовать мыслью не только за делами и словами этих людей, но даже за слухами о них, при этом отделяя от действительного содержания всякую наносную репутацию. В этом уникальность Гёте: он сурово оценивал не только поступки, но и жесты писателей, и круг их чтения, и их образцы, при этом зная что-то из вторых или третьих рук, хотя при любой возможности и обращаясь к первоисточнику. Но он никогда не говорил ни одной банальности, которая тащилась бы за героем разговора тяжким грузом осуждения.