Выбрать главу

Она умела слушаться начальство, жить с ним в ладу и мире. Умела. Этого у нее нельзя было отнять. Смолоду знала, что сила солому гнет, еще как гнет, гнет да узлы вяжет. Оттого и правило у нее было: раз начальство сказало «надо» – в лепешку расшибется, но сделает. А хорошее это дело или плохое, об этом пусть думают те, кто выше стоит. Иные обо всем по-своему норовят судить: «Это хорошо, то плохо». Она помалкивала, только думала про себя: «Настоящего лиха не видали. Небось, прижмет – так носом горошину катить станешь, только чтоб прокормиться». Сызмальства усвоила: «Наша доля – чужая воля». Ей выбирать не приходилось, ведь образование плевое имела. Всего шесть классов, да курсы медсестер. И хоть в трудовой книжке благодарностей было не счесть, а в учетном листке все равно черным по белому записано: «Неоконченное среднее». И место это комендантское добыла себе так, что и по сей день вспоминать было тошно. Ее воля – глаза на этого Шилотаса вовек бы не глядели. И хоть похоронила глубоко в себе, и раз и навсегда запретила об этом думать, но как видит его, особенно первое время, так тошнота к горлу и подкатывает.

Все ей доставалось ой как горько! Все! Кроме Пранаса. Он-то свалился – как снег на голову – нежданно- негаданно. На своей бабьей жизни уже давно крест поставила, хоть и было ей чуть за сорок, но по деревенским понятиям, считай, к старушечьему веку подбиралась. Да и то правда, не сегодня-завтра бабкой могла стать, дочь уже в невестах ходила не первый год. Даже беспокоиться начала, торопить ее: «Чего перебираешь? Чего ждешь? Может, любви, как в книжках пишут, да в кино показывают? Так это все за деньги представляют, чтоб людям голову морочить. Пусть лучше о любви думают, чем о чем другом. Просто в молодости все в диковинку, да и кровь играет. Поживешь с мое, узнаешь, что нельзя чужого мужика, как кровного сродника, любить, нельзя. И спишь с ним, и ешь, и детей наживаешь, а все равно чужой. Мужик – тот, ясное дело – к кому прилепился, с тем и сжился. За сладеньким вприпрыжку бежит, ему любая баба родней матери становится». – «Что ж это ты всех одним аршином меряешь? А отец?» – взвилась дочь. И без того в последнее время спуску матери не давала. К любому пустяку цеплялась, все свою самостоятельность показывала, а тут уж сам бог велел. Быстрова хотела было правду-матку про француженку резануть, но вовремя удержалась. Только хмуро сказала: «Что ж – не мужик был твой отец, что ли? Такой же, как все, одним миром мазан. Блажь все это. Блажь чистой воды». Она и взаправду так считала. В ту пору не думала, не гадала, что и ей этого омута не миновать, так закружит, так завертит, что иной раз и теперь среди ночи проснется вся в поту и ознобе. А тогда – как заладила: «блажь», – так на том и стояла, и к Пранасу с этим шла.

Был он мужик в самой поре, хоть и прихрамывал на одну ногу, но высокий, кряжистый, собой видный. И ведь не первый год работали вместе. Знала о каждом из обслуги все доподлинно. Знала и о Пранасе, и о жене его Марите, которая работала здесь же уборщицей. Работник Пранас был золотой, тут слова против не скажешь. За что ни брался, все делал аккуратно, чисто, на совесть. Но с норовом. Какой-то хмурый, нелюдимый, вечно волком глядит и все молчком да молчком. А если уж слово скажешь против, глянет исподлобья, развернется и уйдет. Тут уж кричи не кричи – ничего не поможет. Первое время нашла у них коса на камень: что ни день, то стычка. Как-то не выдержала, напрямик резанула:

– Ты чем недоволен? Чего косоротишься? Больше того, что положено, платить не могу.

Он глянул на нее хмуро:

– Я у тебя не денег прошу, человеком будь. Не кричи, не командуй, я здесь тоже хозяин. – Круто повернулся и пошел. «Ишь ты какой, нежный, – со злостью подумала она тогда, – не кричи на него! – И вдруг – как осенило ее, – а может – он из тех, кто по лесам после войны шастал? Уж больно подозрительная хромота у него». Пошла, переговорила с Шилотасом.