— Ты, тетка Марья, у нас, чай, еще годков десять поработаешь, — говорил он, улыбаясь, а сам ждал, что ответит доярка. — Детей вырастила, теперь надо внуков на ноги подымать. Пензия да зарплата — машину им купишь. А они тебе памятник до неба поставят.
— Не нужон он мне, памятник-то. Схоронили бы по-людски… А поработать можно, не десять, конечно, лет, года два-три, пока здоровье есть.
Они не мыслили себя без работы, и почти каждая женщина проработала сверх срока еще года три-четыре. Но есть предел и человеческой выносливости. У Прасковьи, матери Ефима, на шестидесятом году открылось сразу несколько болезней, и она уже не могла больше работать. Ее группу коров поделили дочь с невесткой, Ефим тоже усердно помогал им.
Вслед за матерью подошла очередь Марье Копыловой остаться дома — привезли внука из города.
— Проводите электричество, — требовал Ефим в конторе. — Доильными аппаратами я управлюсь со своей семьей.
— Ваша ферма не перспективная, — говорил зоотехник. — Ставить столбы и тянуть туда провода ради пятидесяти хвостов!..
— Мои пятьдесят хвостов стоят ваших двухсот, — ответил Ефим.
В Манине не было и дороги, хотя деревня стояла в трех верстах от шоссе. Машины накатали проселок, но в ненастную погоду в двух местах, у ручья и в низине, он делался непроезжим, и молоко вывозили на тракторе. Весной, в водополье, Манино на неделю-другую становилось отрезанным ото всего мира: маленькая речушка разливалась, низина превращалась в озеро. Ефим всегда боялся: не дай бог что случится, придет пора родить жене или кто захворает — не пройдешь, не проедешь. Придется тогда переправляться вплавь. Но, к счастью, пока ничего не случалось. Хлебом, солью, керосином люди запасались заранее и отсиживались всю распутицу в своей деревне, как на острове.
В Андреевском возвели животноводческий комплекс на две тысячи голов скота — три широких приземистых здания, сложенных из силикатного кирпича и покрытых оцинкованным, в солнце слепившим глаза железом, видны издалека. В двух предполагалось разместить коров, в третьем — молодняк. Предусмотрели все: и автоматическую раздачу кормов, и автопоилки, и транспортер, выгребающий навоз, и комнату отдыха для доярок (или операторов — как по-современному решили их называть), и даже душевую. Построили комплекс за сравнительно короткий срок — два года. Коров со всего колхоза решили объединить здесь.
Жигалин по первому морозу прикатил на «газике» в Манино и остановился у дома Сысоевых.
— А где Ефим Иванович? — спросил он Прасковью, выглядывавшую из окна.
— Известно где — на ферме, — ответила она.
Жигалин стоял под окнами и не спешил никуда идти. Впервые после долгого ненастья небо расчистилось, и ударил мороз, поэтому было светло, высоко и чисто, как будто земля и небо обновились и приготовились к празднику. С берез перед домом срывались последние листья и падали к ногам. Всю улицу устилал листяной ковер, слегка шуршащий от ветра. От него становилось еще праздничнее. Манино, в отличие от Андреевского, изъезженного машинами и тракторами, оставалось таким, каким было пятьдесят лет назад — зеленым, нетронутым. Редкая машина заезжала сюда. Но уж слишком глухо и одиноко здесь. «И как народ живет?» — недоумевал Жигалин.
Манинская ферма доживала последние дни. Из всех работников осталось четверо: Ефим, жена с сестрой и Рудольф. Зная, что скоро всему придет конец, сена они накосили наполовину меньше — опускались руки да и народу столько, что только в пору ходить за коровами. Коровник он тоже не утеплил на зиму, как обычно, и теперь изо всех щелей дуло. Все как-то сразу обветшало. Коровы словно чуяли, что скоро покинут родной кров, и мычали, вытягивали морды. Ефим, раздавая корм, замахивался на них.
Встал вопрос и о собственной судьбе. Как жить дальше? Чем заниматься? Предложат ли ему что-нибудь? Или махнуть на все рукой и укатить в город? Мужик он еще не старый, разве не освоит какую-нибудь профессию, плотника, например. Да он почти знает эту работу. Никакого труда он не боится. Но почему так много думает, переживает? Страшно начинать другую жизнь.
Если бы хотел уехать, то уехал бы давно, в молодости, как его друзья-приятели, но он остался, потому что не мыслил себя нигде, кроме дома. Его крепкое тело требовало тяжелой, но разнообразной крестьянской работы, связанной с временами года, и чтобы виден был родной простор — причудливая каемка леса, огибающая поля, горб земли, лощина, кустарник, зеленым островом поднимающийся на луговине. Никогда Ефим этим не любовался, но всегда бережно держал в душе, и округа стала как бы частью его самого.