— Мы согласились, — подтвердила Орина. — Мне Алексей говорил: мамаша сильно о Егорке тоскует. Как она хочет, пусть и называет ребенка…
— Верно. Согласились, — кивнула головой Наталья. — Спасибо вам. И стал у нас другой Егорка…
Так вот откуда у него такое редкое теперь имя? В деревне по целому десятку Колек, Вовок и Шурок, и только он один — Егор. Он обижался, что его назвали так. «Ну ладно, — подумал Егорка, — раз бабке оно дало утешение, пусть меня называют Егором».
— А через два года другая радость пришла: Дашутка вышла замуж. В мае сыграли свадьбу, погостили они и уехали на границу к городу Бресту, где ее муж командиром служил. Одну весточку от них успели получить.
В то воскресенье Алексей прилег после обеда в чулане отдохнуть, Орина на машинке шила, а я с тобой у раскрытого окна сидела. И такой был день хороший, нежаркий, теплый, листья от ветерка на деревьях трепещут, куры по траве ходят, петух на жердочку взлетит и прогорланит. Все точно радуется. Ты руками в окно тянешься. По тропке шла Марья Березина, свернула она к нам и говорит: «Тетя Наталья, ты ничего не знаешь?» — «Нет, — отвечаю, — ничего не знаю, не ведаю. А что?» — «Война началась». Я тебя чуть из окна не выронила и не об Алексее подумала, а о Дашутке. Орина было кинулась в чулан мужа будить, я ее остановила: «Подожди, пусть поспит. Ты вначале на стол собери, а потом буди». — «Да он, чай, не хочет есть, недавно обедали». — «А ты все равно собери. Да не говори ему спросонок-то. Здесь, в избе, скажешь». Вошел Алексей в избу, тут мы ему и сказали. «Я сержант запаса. Мне в первый же день войны надлежит в военкомат явиться», — и начал собираться: кружку, ложку, мыло, бритву, пару белья в вещевой мешок положил. Пошли мы его провожать.
Обе войны в такой же ясный день начались, только та в жатву, а эта перед сенокосом…
3
С этого дня Егорка и начал себя помнить. Что на него так подействовало, — тревога, повисшая в самом воздухе, выражение человеческих лиц? Ему было два года, но он хорошо запомнил, как они спустились по ступенькам крыльца и пошли по пыльной дороге за деревню. В небе была черная дыра, на которую больно и страшно было глядеть. Егорка понимал, что, пока он на руках отца, ему нечего бояться. Вместе с ним он покачивался на ходу, иногда его щека касалась грубой щеки отца, уколовшись, он немного отодвигался. У отца был такой же длинный нос, как у бабки, и всем лицом он походил на нее, только в нем было еще что-то грубое, мужское. На вершине холма у риги они остановились. Дорога текла по склону холма и упиралась в лес. В лесу было сумрачно и жутко. Отец передал его бабушке, и ее руки приняли Егорку и укрыли. Отец с матерью пошли вниз к лесу, а Егорка и бабушка стояли и глядели им вслед. Те шли не торопясь, отец часто оглядывался и махал рукой. Они делались все меньше и наконец пропали в лесу.
И еще Егорка запомнил осень того года, стылую землю, слегка запорошенную снегом, черные деревья, рокот своих и чужих самолетов, пролетавших над деревней. Наши как будто пели: ра-ра-ра и ничем не грозили ему; оу-оу-оу — гудели немецкие. Услышав надсадный вой, Егорка со всех ног бежал в избу и забирался под стол. По вечерам в той стороне, куда закатывалось солнце, видны были слабые отблески, доносился протяжный гул и чувствовалось, как дрожит земля. Люди выходили из домов, глядели на закат и прислушивались к гулу, шедшему по мерзлой земле, словно кто-то тяжелый ворочался в ней. На всех лицах было одинаковое выражение тревоги. Все куда-то собирались, по деревне ездили запряженные в сани лошади, у дверей стояли приготовленные сундуки и мешки с хлебом. Мать спешно шила Егорке шубу из овчины, а он стоял рядом с ней и глядел, как она шьет. Временами она исчезала, и они с бабушкой оставались в избе одни.
— Пришла я с оборонительных работ, — настал черед рассказывать Орине, — мамаша мне треугольное письмо сует: «Прочитай-ка быстрее. От Алексея. Я руку различаю. Сам пишет, значит — живой. Я уж решила до тебя подождать, никому не показывала письмо». Развернула я, стала читать — и слезы белый свет застлали: раненый, лежит в Пушкине под Москвой. «Надо ехать, — говорю мамаше, — проведать его да кое-что отвезти». — «Куда ты поедешь? Слышишь, что в той стороне делается?» — «Слышу», — отвечаю. «А вдруг в это время эвакуация. Потеряемся. Что мне, старой старухе, с малым дитем делать?» — «А Алексей же как там? Я одним днем обернусь». Побежала я перво-наперво к бригадиру с работ отпрашиваться. «Раз такое дело, — говорит, — езжай». Собралась я, кринку русского масла взяла, кусок сала, литровую банку меда, две пары носков из овечьей шерсти, солдатские трехпалые варежки, все это в вещевой мешок уложила, чтобы руки свободные были, и пошла. До Загорска полдня добиралась, где на машине, где на лошади, а где и пешком. Народ с той стороны валит, а в ту сторону — войско, пушки, танки. На вокзале мне сказали, что в сторону Москвы поезда не ходят. «Ничего, — думаю, — тут недалеко, пешком дойду». Иду, везде посты, меня останавливают: «Ты куда, гражданка? Народ оттуда, а ты туда. Не шпиенка ли? Что у тебя в мешке?» Я им письмо показываю: муж, мол, у меня в госпитале. Какая я шпиенка?! «Муж? Ну коли муж — иди».