Вчера вдруг получил письмо от Николая Васильевича. Странное. Души живой в нем не чувствую. Почему ты едешь в Хараксы? Что собираешься там делать? Зачем опять эта совместная поездка, эта непостижимая близость, эта «дружба», которой страшна разлука? Если он, запутавшийся и запутавший других, человек без скелета, без стержня, решил бродяжничать, находя в этом успокоение своим потрепанным собственной глупостью нервам, то зачем понадобилось тебе следовать, подобно тени, по его пятам?
Я даже допускаю с твоей стороны не только дружбу, но преданную любовь к этому человеку, столь чуждому мне, но нельзя же из-за этого чувства забывать о детях. Ты измучила меня, я устал, как никогда, от дум, от противоречивых чувств, от головоломок, которые ты мне задаешь. Не могу, не смею заподозрить тебя в сознательном обмане, но как же сочетать твои уверенья в любви ко мне и твое явное, почти безрассудное тяготение к Тесьминову? Право, иной раз мне кажется, что он обладает какой-то волшебной флейтой, которая увлекает тебя в пучину. Но быть может, в этом твое счастье — я не могу, не смею препятствовать тебе насладиться им в полной мере. Дай же и мне хотя бы горький покой — скажи решительное слово, как бы оно ни было жестоко.
Два года я стою у порога твоей души, стучусь и не получаю ответа. Кроме отдельных, мимолетных вспышек — ничего не имею. Богатства свои ты отдаешь просто людям, или другому человеку (не о страсти говорю я, а о женском внимании, участии). Для меня не остается ничего, даже письма, даже весточки о детях. У меня нет больше сил. Нужно найти какую-то новую фазу в наших отношениях. Как? Не знаю. Иногда думаю, что правильно было бы простое сожительство людей, связанных во многом друг с другом, прежде всего связанных детьми. Но морально мы должны развязать друг друга. Ты вот уже два года куда-то устремляешься от меня, а я усиленно за тебя цепляюсь.
Жизнь наказывает. Ни в чем я уцепиться в тебе не могу, даже вся моя огромная напряженность этой зимы, весны — ничего не могла поделать. Спрашиваю себя — не страсть ли, не физическое ли влечение одно только нас связывает? Ну, да не стоит об этом.
И все-таки 23 мая записано у меня в памяти золотыми буквами,— ты была в этот день моей возлюбленной, моим другом — женой. Но бог с тобой — я же понимаю всю сумятицу твоей души.
Рабфаковец Дмитрий Романович Устрявцев — жене Раисе Григорьевне Геймер в «Кириле»
Москва, 8 июня
Я, Рая, получил твое письмо от 26 мая и вот что хочу тебе сказать. Ты только не подумай, что я хочу прощать или потому, что во мне жалость говорит. Это неправда. Ты должна знать. Нарочно долго не отвечал, все как следует и окончательно обдумал.
Я знаю, ты очень гордая, а все-таки если захочешь, то всегда меня понимала. И мы были с тобой не только муж и жена, а настоящие товарищи. Я, ты помнишь, так тебе и сказал, когда просил быть моей женой, что мне нужно много еще, чтобы стать с тобой вровень, но я этого добьюсь. И ты видишь, я шел без остановки все вперед, хотя было очень трудно в мои годы и при работе. И ты сама мне помогала и говорила, что я стал совсем другой.
Но все это ни при чем, а ты должна знать, что я с тобой всегда начистоту, прямо и никогда не обманывал. И ты меня тоже никогда не обманывала. Я это ценю. И ты вспомни, что я отвечал тебе, когда ты говорила, что я могу подумать, будто ты пошла ко мне затем, что я комиссарствовал и мог тебя прокормить в голодные годы.
Я всегда отвечал твердо, как верил, что ты меня любишь, и я это знаю. А ты мне возражала, что не только меня любишь, а также наше дело полюбила. И мы жили как настоящие товарищи, хотя ты интеллигентка и художница, а я учен на медный грош, простой мужик, шахтер.
Революция меня всего перевернула, тогда нужно было делать всякое дело — но я знал, что мне нужно учиться, и ты мне помогла своею любовью и так и вела с этим все боевые годы. Этого никогда нельзя забыть. Это очень большое, этого не вырвешь никак. И ты не говори, что я теперь, когда все знаю, тебя разлюблю. Это неправда, и ты сама этому не веришь, а говоришь от гордости, как тогда насчет моего комиссарства.
Только если ты его еще любишь, тогда уже ничего я сделать не могу, а ты пишешь, что нет,— значит, и ничего нет. Вот когда я полюбил тебя — у меня все из сердца ушло от прежнего, я не мог вернуться к своей первой жене. Она мне даже письма писала из деревни, а мне их скучно было читать, как будто не ко мне. Она мне совсем стала чужим человеком. Тут уж не поможешь. Она тогда собралась ко мне, я тебе этого не рассказывал, чтобы не тревожить. Плакала, в ноги падала, и знал, что жалко, а не жалел… Другая передо мною лежала жизнь. Назад не своротишь.