Нехитрая философия у Кристича, но Апушкин сердито посапывает, думает: "А какая страсть у меня есть? Никакой. Выполняю свою работу честно, но без сожаления променял бы на другую, чтобы поближе к людям быть. А след на земле? Разве что глянец навожу на асфальте".
- Значит, по-твоему, я не человек, - набрасывается он на Кристича. - Ни страстей у меня, ни следов от меня.
- Ну и чудак ты! - искренне возмущается Кристич. - А скажи, пожалуйста, когда ты танк в бой вел, что тобой владело? Не страсть ли очистить нашу землю от фашистов? Ты это делал? Делал. Вот и след твой на нашей грешной планете. И какой след! А ты говоришь...
- Значит, был человек, а теперь не стало человека... - силится разобраться Апушкин, примеряя себя к эталону Кристича.
- Вот привязался, как банный лист. А разве сейчас от твоей работы мало пользы? Выполняешь ее добросовестно, даешь шинникам на вооружение точные данные: какие шины делать, какие нет, как скорее обуть наш автотранспорт. Ты - разведчик.
- А-а! - успокаивается наконец Апушкин. - Значит, страсть к работе тоже на твоих весах что-то весит?
- Как же иначе, друг мой ситцевый!
Справа от дороги открылось небольшое озеро. Деревья, окружившие его, подступили к воде так близко, что, казалось, будто растут они прямо из воды.
- Постоять бы тут... - мечтательно предлагает Саша.
- График не вышел, - холодно отзывается Апушкин. Он мстит спутнику его же оружием, хотя самому очень хочется поваляться на берегу, погреться на солнце. - Сам говорил - график. - И неожиданно переходит в наступление: - А скажи, пожалуйста, какая у тебя есть страсть? Чтобы помогала человечеству идти вперед.
Вопрос озадачивает Кристича. В нем чувствуется его собственный оборот и явная издевка над выспренней фразой. Он отвечает не сразу, подыскивает самые точные, самые убедительные слова.
- К техническим исследованиям, - говорит он.
- Знаем мы таких исследователей...
На эту тему Апушкин и разговаривать не хочет. Он слышал в своем институте нелестные слова о рабочих-исследователях, видел образцы созданной ими резины, словно изъеденные крысами, и вполне разделяет предубеждение своего начальства. Даже зол на исследователей - на такой резине его заставили ездить. Черт знает, чем еще это путешествие кончится. Не пришлось бы лежать где-нибудь под откосом с задранными вверх колесами. Тоже мне исследователи. Люди вон по пятнадцать лет учатся, да еще в аспирантуре торчат, уже облысеют и обеззубеют - и то резина у них не получается, а тут такие, как Кристич, зеленые, и такие, как он, Апушкин.
О себе он не очень высокого мнения. Солдатом был, солдатом и остался. Пусть даже младший лейтенант, шофер. Но кругозор - никуда. От обочины до обочины. И расширять его поздно уже - как-никак под сорок пять подбирается. Возраст.
А Кристич нет-нет - и снова вернется к своему общественному институту. Апушкину смешно. Каждый раз, когда Саша произносит слова: "Общественный научно-исследовательский институт", в его воображении встает величественное здание института резины и каучука с кабинетами и лабораториями. И нелепо посадить на место Чалышевой Кристича, а на место представительного, спокойного, авторитетного Хлебникова - суетливого, горластого Целина.
Апушкин так и представляет себе: прозвенел звонок, штатные исследователи расходятся по домам, а на их место заступают чумазые работяги, пришедшие из цеха, и начинают колдовать с колбами и динамометрами. Какой толк получится с этого колдовства? Умора, да и только. Общественники, по его мнению, могут еще быть контролерами на транспорте, и то с грехом пополам. Нацепят такому деятелю повязку "Общественный контролер ГАИ" - и начинает он орудовать. За каждую мелочь цепляется, лишь бы права отобрать, а крупные нарушения пропускает. Никогда не предугадаешь, куда у них мозги повернутся. Штатные им уже изучены. Они делятся на три категории. Крикуны. - те поорут, поорут - и отпустят; тихари - вежливые, обходительные, он тебе и откозырнет и на "вы" назовет, но без дырки в талоне от него не уйдешь. А "попы" проповеди читают этак минут на двадцать. Зудит и зудит, будто тупым сверлом тебе черепушку сверлят.
Прошла неделя. У Кристича иссякли "общие темы" - о цели жизни, о любви, о дружбе, о страстях человеческих. Только об искусстве говорил он по-прежнему неутомимо. Слушать о музеях Апушкин еще согласен, но посещать их - это ему нож острый. А Кристич неумолим. Попадется музей с утра, когда в работе только разгон берут, или к вечеру, когда отдохнуть в пору, - останови и все. Посидеть бы в кабине, покурить, подремать, так нет, ходи рядом. И, что досаднее всего, его, Апушкина, мнение спрашивает. Да не просто нравится или не нравится, а почему нравится, что нравится.
Зашли они как-то в один художественный музей среди дня, запыленные, неумытые, - дорога позади, дорога впереди, - и сразу в вестибюле Кристич около куска мрамора застыл. Стоит Апушкин и ничего особенного не видит: девушка, худенькая, грудь небольшая, бедра узкие, тонкие руки вверх вскинуты - пляшет.
- Ну что ты в ней нашел? - зашипел Апушкин. - Или голой девки не видел?
Кристич сверкнул глазами.
- А ты ее получше рассмотри! Походи вокруг не спеша.
Апушкин сел на стул и уставился на скульптуру. А Кристич по залам пошел. Вернулся он быстро.
- Увидел что-нибудь?
- Ничего не увидел. Только стало почему-то казаться, что она вот-вот взлетит...
Облегченно вздохнув, Кристич сел рядом.
- В этом и сила настоящей скульптуры. Мрамор должен казаться живым. Запомни этот день и эту девушку - сегодня у тебя день рождения. Она впервые приоткрыла тебе тайну искусства.
С этой поры Апушкин уже не возражал против посещения музеев. Иногда даже отставал, заслушавшись экскурсовода. Пока он понимал только одно: искусство - это целый мир, сложный, многообразный и для него пока еще не доступный. Но даже поверхностное соприкосновение с ним дает ощущение особой, ни с чем не сравнимой радости. Теперь он завидовал Кристичу, который умел получать от искусства гораздо больше радости, чем он.
- Саша, ты в художники готовился, что ли? - спросил однажды Апушкин.
Приятель ответил не сразу.
- Ко многому готовился... Как в школе воспитывали? Будете, дети, художниками, артистами, геологами, астрономами. О физическом труде никто из нас и не помышлял. Я в детстве рисовал неплохо, на гармошке играл. И вбил себе в голову: стану художником или музыкантом. А способностей не было. Хорошо хоть вовремя это понял, хватило ума на завод пойти. Там я себя и нашел.
Апушкин не оборвал Кристича, не отвернулся в сторону, как делал всегда, когда разговор заходил об общественном институте.
- У нас тоже такие, как ты, находились - в общественный институт не верили, - говорил Кристич. - И среди инженеров, и среди рабочих. Специалисты считали, что нельзя рабочим самостоятельные исследования доверять, а некоторые рабочие сами были невысокого мнения о себе: где уж нам уж! Толчок к тому, чтобы рабочих к исследованиям привлекать, один человек дал, Калабин. С него все и началось. Осваивали мы свою отечественную сажу - до тех пор на импортной работали.
- Сажа импортная? - удивился Апушкин. - Эту дрянь из-за границы ввозили?
Кристич улыбнулся чуть покровительственно.
- Сажа - это не дрянь. От ее качества зависят свойства резины. Многие. А главное - износостойкость. Так вот, не пошла у нас новая сажа. Горит резина, пузырится, скорчивается. Так называемый "скорчинг" получается. Стоят станки, план заваливается. Катастрофа. Инженеры-исследователи то один режим предложат, то другой. Рабочие выполняют их указания, а что к чему - не понимают. Эта работа вслепую надоела Калабину, и он вскипел: "Вы хоть бы мне объяснили, чего хотите добиться. Я за этой машиной два десятка лет стою, резину чувствую и на ощупь, и по запаху, и по виду. Вы думаете, я всегда точно по вашей инструкции делаю? Сам корректирую процесс. Если буду знать, чего вы хотите, я помочь вам смогу". Один инженер от него отмахнулся, а другой прислушался. Проговорили они до позднего вечера. После этого Калабин внес много интересных предложений. Если бы не он, долго бы еще осваивали отечественную сажу.