Поэтому не менее трудным для меня было все время пытаться не терять веру в лучшее. Не отчаиваться. Надеяться, верить. Через силу оставлять всю свою боль за порогом палаты, чтобы маме нести лишь позитив.
И каждый раз, когда отдавала последние деньги на лекарства и прочее необходимое, я понимала, что, кроме надежды, в будущем для реабилитации, возможно, понадобятся и функциональная кровать, и противопролежневый матрас, и стул-туалет, и инвалидная коляска. Много всего. Может быть. Но именно мысли о будущих тратах нагнетали тоску, которая рвала душу на части и рождала все новые сомнения: бросить учебу и найти работу, чтобы иметь возможность оплачивать сиделку, или продолжать обучение с надеждой получить место в хорошей компании с достойной оплатой. Только кому это будет нужно, если не будет ее, мамы?
— Привет. — Улыбаясь сквозь слезы, я вошла в палату.
В комнате с белыми стенами мерно попискивали датчики, шумел аппарат. Мамочка лежала неподвижно, словно находилась в глубоком сне. После чужой вечеринки, на которой я была непрошенным гостем, после вида веселых пьяных ребят, их жестоких игр, глупых споров, их смеха и выпивки это место казалось каким-то другим миром. Настоящим. И от этого более жестоким и злым.
Мне стало стыдно, что от меня все еще пахло мужским парфюмом, адреналином и беззаботностью. Стыдно за то, что я вообще могла думать о парнях, пока она лежала здесь неподвижно и ждала меня. И ужасно совестно за то, что я каждый день разговаривала с ней, читала книги, конспекты, улыбалась, пыталась казаться позитивной, и внушала ей, что все будет хорошо. В то время, как все, что ее ждало, это один из миллиона шанс очнуться и узнать, что больше ничего нет — ни ее мужа, ни скотины, которую пришлось срочно продать, чтобы оплатить лечение, ни уюта в маленьком деревенском доме, который все сильнее приходил в упадок в ее отсутствие, ни порядка в огороде, заросшем за лето высокой травой.
И вместо того, чтобы говорить ей правду, я все это время рассказывала ей о том, как люди по всему свету чудесным образом возвращались из комы, в которой проводили и двенадцать, и двадцать, и тридцать лет. И все потому, что рядом были их родные, у которых тоже ничего, кроме надежды, не оставалось.
Я всё звала, звала ее обратно. Просила проснуться. Но ничего не выходило.
— Отлично выглядишь. — Села на стул рядом с ней.
Не плакать.
Ни в коем случае нельзя показывать своих эмоций. Иначе, ей тоже будет тяжело. А этого никак нельзя допустить — мы только восстановились после пневмонии. Хорошо, что врачи вовремя заметили симптомы и назначили антибиотики. Они сказали, что такое часто бывает у тех, кто находится на аппарате.
— У меня сегодня был ужасный… — прикусила язык. — Ужасно интересный день…
Накрыла ее теплую ладонь своей.
Смотреть на маму было больно. Она и до аварии была худенькой, а теперь и вовсе была похожа на скелет, обтянутый кожей. Мышцы с каждым днем исчезали все больше.
— Я встретила человека. — Мне очень хотелось, чтобы она меня сейчас слышала. До боли сжала губы. — Не понимаю, почему, когда тебе кто-то реально нравится, тебе становится все равно даже на то, что он козел?
Молчание.
— Это идет откуда-то изнутри и словно бы не зависит от меня вовсе. — Я медленно втянула носом воздух и шумно выдохнула. — Не то, чтобы я не замечала его раньше… Замечала конечно. Но сегодня мы столкнулись. Близко. Даже несколько раз. Я увидела его глаза. И всё. Больше не могу думать ни о чем другом. Знаю, что только хуже себе сделаю. Что нельзя мечтать о таком, как он. Но ничего не могу с собой поделать… Тебя тянуло к чему-то очень плохому, мама?
Посмотрела на нее. Она была привычно безучастна ко всему. Я сжала ее пальцы, погладила их, а затем положила на них сверху свое лицо. Уткнулась лбом в ее бок и сильно зажмурилась, умоляя слезы прекратить. Но и они тоже меня не слышали — стекали упрямыми горячими ручейками по щекам, капая на теплую кожу ее руки.
— Не знаю, что со мной. — Призналась, всхлипывая. — Я будто свежего воздуха сегодня хлебнула. Во всей этой круговерти с учебниками, заданиями, с постоянными попытками успеть всё на свете вдруг заметила, что кроме серости в жизни есть что-то еще. И кто-то еще. Не хочу думать о нем и не могу. Знаю, что такой, как Рома, уж точно не для таких, как я. И все, что его во мне интересует, это возможность победить в споре. Азарт. Но все равно я чувствовала себя сегодня безвольным мотыльком, который летит к огню, чтобы обжечься. Потому что по-другому никак. Мам?
Безмятежность. Она не собиралась отвечать мне, хотя мне так нужен был ее ответ.