Боян расплющил в пепельнице сигару, тихо проронил «спокойной ночи» и поднялся на второй этаж. Он не зажег в коридоре свет, словно боясь, что его застукают на чем-то неприличном. В спальню Марии он не заходил, наверное, лет пять. Кондиционер работал, но в распахнутые окна вливался аромат летней ночи. Он перерыл ее сумочки, потом — ящики туалетного шкафчика и полки с бельем в шкафу, мельком удивившись, насколько же разнообразны женщины в выборе одежды. И, наконец, нашел то, что искал — на верхней полке, среди семейных фотографий, и эта близость с их умершим прошлым потрясла его. Ну о чем мог напоминать этот дамский «Бульдог» калибра 6 на 35 в окружении снимков его детей? Этот пистолет он купил очень давно, у того самого сбрендившего антиквара, еще принесшего ему тогда две картины Васила Стоилова и два серебряных подсвечника. Миниатюрный пистолет бельгийского производства с рукоятью из слоновой кости был украшен по дулу золотой инкрустацией — игрушка, а не оружие. Хапуга Борислав запросил тогда за него двойную цену, но Марии он понравился — «ну просто игрушка!» — и Боян подарил ей его на день рождения. Он вытащил обойму, почувствовав запах оружейной смазки, подержал пистолетик на ладони, ощущая его леденящий холодок.
— Лучше тебе ночевать в моей комнате, — сказал Боян и выключил настольную лампу.
Я человек небрежный и поверхностный, не помню дней рождений детей, матери, Вероники, но помню день, когда Катарину выписали из больницы: восьмого июля, в разгар минувшего лета. Жара, казалось, доставляла мне физическую боль — асфальт, тротуары, здания сочились зноем, пожелтевшие листья на деревьях висели совершенно неподвижно, редкие прохожие на фоне общего «стоп-кадра» казались сомнамбулами, город выглядел, как препарированный. У больницы скорой помощи стояла синяя цистерна с водой с надписью «Вольф», цыгане мыли дорогу, но больше поливали себя и забавлялись вовсю, обрызгивая припаркованные у обочины машины.
— И впредь будь умней, — велел доктор Георгиев. Я старался не смотреть на его доброкачественную опухоль под левым ухом, но она магнитом притягивала мой взгляд.
— Конечно, мы теперь ученые… — ответил я.
— Хорошо, когда гармония восстановлена… правда?
— Гармония… — повторил я, — ах, да, конечно, гармония.
— И как можно больше физических нагрузок. Катюша должна как можно скорее восстановить чувство управления своим телом.
— Мы сделаем все возможное и невозможное тоже, — заверил я, — физические нагрузки…
— Но должен вас предупредить: все, что происходит с нами и внутри нас, зависит от нашего мозга, господин Сестримски. Там гнездится наше «эго», там будет вестись борьба, и победа будет ох, какой нелегкой.
— Конечно, в мозгу, — согласился я. — Вот, к примеру, я…
— Ваша дочь чертовски интеллигентна, а это потребует от вас особых усилий. Она в состоянии объяснить все, что угодно, и тем самым все, что захочет, сумеет оправдать. Вы меня понимаете, господин Сестримски… — его глаза умоляли не смотреть на его опухоль, поросшую тоненькими седыми волосками, — вы ведь писатель.
— Да, писатель, — подтвердил я.
Доктор Георгиев, не в силах более выносить ни мой пристальный взгляд, ни мое остолбенение, склонился над столом, выписывая рецепт, и подставил мне свою спину.
— Он классный писатель, — сказала вдруг Катарина, заставив меня вздрогнуть. Она казалась еще более худой, болезненно хрупкой и поэтому какой-то неприступной, скрывшись вдобавок за своими чудовищными стеклами очков. — Поверьте.
— Я тебе верю, детка, верю… я ведь тоже кое-что читал из книг твоего отца. И как можно больше жидкости, побольше фруктов и овощей.
— Да, побольше жидкости и овощей, — кивнул я.
— Я работаю врачом уже тридцать лет, — пробормотал доктор Георгиев, — и все еще не могу разобраться с самим собой. Часто задаю себе вопрос, существует ли душа? И если да, то тогда почему мы боимся смерти? Ведь этим же вопросом начинается и оканчивается ваш последний роман?
Он хотел проявить любезность, может, ждал, что я дам какой-нибудь эксцентричный и всеобъемлющий ответ, но мое сознание было пусто, как футбольное поле после матча.
— Мы в состоянии проникнуть в мозг человека, понять, как он устроен, прозреть свою тленность, — глупо ответил я, — но не в силах осязать свою душу. Человек начинает умирать сразу же после своего рождения, вся наша жизнь — умирание. Наверное, мы боимся не таинства смерти, а сна жизни. Боимся, что вдруг можем проснуться в смерти, и тогда…