— Дело только в тебе. — Тихая решимость в его голосе проносится по комнате и бьет меня по лицу. Дразнит, чтобы я заглотил наживку, и я больше не могу сдерживаться.
А я больше и не хочу этого делать так же, как не хочу больше провести еще одну ночь в своей постели без Райли. Если смотреть слишком пристально, на поверхность всплывут призраки прошлого, а у меня больше нет места для призраков, потому что мой шкаф уже полон гребаных скелетов.
Но спичка зажжена и брошена в бензин. Внутренний огонь, черт побери, разгорелся, и все разочарование, неуверенность и одиночество прошлой недели приходят мне в голову, взрываясь внутри. Я протру дыру в проклятом полу, вышагивая кругами, пытаясь бороться с ним, обуздать его, но это бесполезно.
— Посмотри на меня, папа! — кричу я на него, он сидит на диване. Развожу руки в стороны и ненавижу себя за надрыв в голосе, ненавижу за неожиданное проявление слабости. — Посмотри, что она со мной сделала! — И мне не нужно объяснять, кто она, потому что презрение в моем голосе, объясняет все достаточно ясно.
Я стою с распростертыми объятиями, кровь бурлит, а он просто сидит, спокойный, насколько это возможно, и ухмыляется — ухмыляется, черт возьми — мне.
— Я смотрю, сынок. Смотрю на тебя каждый день и думаю, какой ты невероятный человек.
Его слова выбивают из меня весь дух. Я кричу на него, а он отвечает мне этим? Какую игру он ведет? Задурить голову Колтона больше, чем уже есть? Черт, я слышу слова, но не позволяю им впитаться. Они не соответствуют действительности. Не могут. Невероятный и поврежденный — несовместимые понятия.
Слово «невероятный» не может быть использовано для описания человека, который говорит домогающемуся его мужчине, что любит его, независимо от того, принуждают его сказать эти слова или нет.
— Это, черт побери, невозможно, — бормочу я в тишине комнаты, когда мерзкие воспоминания оживляют мой гнев, изолируя душу. Я даже не могу встретиться с ним взглядом, потому что он может увидеть, насколько я порочен. — Это невозможно, — повторяю я себе, на этот раз более решительно. — Ты мой отец. Ты и должен говорить такое.
— Нет, не должен. И технически, я не твой отец, так что мне нет нужды говорить подобные вещи. — Теперь эти слова заставляют меня встать как вкопанный… возвращая к тем временам, когда я был испуганным ребенком, который боится, что его отправят обратно. Раньше он никогда не говорил мне ничего подобного, и теперь я чертовски волнуюсь о направлении, которое принимает этот разговор. Он встает и идет ко мне, не сводя с меня глаз. — Ты ошибаешься. Я не обязан был останавливаться и сидеть с тобой на пороге трейлера. Не обязан был отвозить тебя в больницу, усыновлять, любить… — продолжает он, усиливая каждую детскую неуверенность, которая у меня когда-либо была. Заставляю себя сглотнуть. Заставляю смотреть ему в глаза, потому что внезапно я чертовски боюсь услышать то, что он хочет сказать. Правду, в которой собирается признаться. — … но знаешь, что, Колтон? Даже в твои восемь лет, будучи испуганным и голодным, я знал — знал уже тогда — каким удивительным ты был, что ты был тем невероятным человеком, перед которым я не смог устоять. Не смей уходить от меня! — его голос гремит и потрясает меня до чертиков. От спокойствия и уверенности до гнева в одно мгновение.
Останавливаюсь на полпути, моя потребность избежать этого разговора, поднимающего в памяти столько дерьма, бунтует и восстает внутри меня, умоляя продолжать идти прямо к двери на пляж. Но я этого не делаю. Не могу. Я ушел от всего, что было в моей жизни, но я не могу уйти от единственного человека, который не ушел от меня. Опускаю голову, кулаки сжимаются в ожидании слов, которые он собирается сказать.
— Я почти двадцать лет ждал этого разговора с тобой, Колтон. — Его голос становится более спокойным, ровным, и это пугает меня больше, чем когда он в ярости. — Я знаю, ты хочешь убежать, выйти за чертову дверь и сбежать на свой любимый пляж, но ты этого не сделаешь. Я не позволю тебе струсить.
— Струсить? — рычу я, оборачиваясь к нему лицом, на котором бушует годами сдерживаемая ярость. Все эти годы я гадал, что он на самом деле думает обо мне. — Ты называешь то, через что я прошел, «трусостью»? — И на его лицо возвращается ухмылка, и хотя я знаю, что он просто дразнит меня, пытается спровоцировать, но я заглатываю наживку целиком. — Как ты смеешь стоять здесь и вести себя так, даже если ты меня приютил, будто для меня это было легко. Что эта жизнь для меня была легкой! — кричу я, мое тело вибрирует от гнева, взрываясь негодованием. — Как ты можешь говорить мне, что я невероятный человек, когда за двадцать четыре года ты миллион раз говорил мне, что любишь меня — ЛЮБИШЬ МЕНЯ — а я не сказал тебе этого ни разу. Ни разу, черт возьми! И ты хочешь сказать, что ты не против? Как я могу не думать, что облажался, когда ты дал мне всё, а я взамен не дал тебе абсолютно ничего? Я даже не могу сказать тебе три гребаных слова! — когда последние слова слетают с моих губ, я прихожу в себя и понимаю, что нахожусь в нескольких сантиметрах от отца, мое тело дрожит от гнева, съедавшего меня всю жизнь, его крошечные кусочки откалываются от моего ожесточенного гребаного сердца.