И наконец, когда приходишь домой после полуночи, тебе делается не по себе: как ты мог поддаться этой страшной демагогии и ругать режиссеров X и Y? Ложась усталым в постель, ты говоришь себе, что завтра будешь справедливее и, если ненароком снова речь зайдет о X или Y, ты заступишься за него. Такие угрызения совести испытывает, пожалуй, каждый из нас, о чем свидетельствуют сценки, хорошо мне знакомые: на следующий день встречаешь за столиком в кафе оболганного режиссера, а коллега грустно кивает и говорит: «Мы как раз толковали о нашей вчерашней дискуссии».
Но оказывается, режиссер ни сном ни духом о ней и не ведает.
Сколько раз я давал себе клятву не ввязываться в такого рода дебаты. После них дня три бывает тошно. И к тому же ты совсем не уверен, что твои собеседники говорили именно то, что действительно думают, В конце концов, я тоже не всегда говорю то, что думаю. Да ведь этого никто от меня и не требует.
Но чем дольше я сижу дома и раздумываю о теме, тем чаще возвращаюсь мыслью к последним минутам отца и не перестаю корить себя, что мало уделял ему внимания. Отец и вправду был очень несчастным человеком. Ему пришлось бросить реальную гимназию — у семьи не хватало денег. Хоть и продали виноградник, а все равно из нищеты не вылезли. Отец пишет в своих воспоминаниях: «Родители не могли меня прокормить». Бедняга предполагал, что читающему его записки будет неведомо, что он внебрачный ребенок и отца своего никогда в глаза не видал. От этого отец страдал всю жизнь. Быть может, в понятие «родители» он включал и деда с бабкой, с которыми жил в одном доме. Но когда бы речь ни заходила о том, отца всегда охватывало чувство стыда: в прежние поры внебрачный ребенок считался страшным позором. (Те, что больше всего насмехались над ним, уже давно обзавелись внуками и внучками — и тоже внебрачными!) Впоследствии от отца ушла жена, моя мать, и он остался с тремя детьми один. Отец нередко приходил в отчаяние — нам было трудно поддерживать хозяйство на должном уровне, а к тому же мы были остры на язык. И вспоминать больно, как часто мы грубили отцу, не разделяя его огорчений. С какой радостью я отдубасил бы себя нынче за свою былую черствость.
Правда, к концу жизни отца мы все поумнели. В его доме нам было как нигде хорошо. И я после долгих скитаний осел наконец со своей семьей у отца. Он воспитывал и сестрину дочку — как я уже говорил, отец умер за несколько дней до начала учебного года, когда внучка должна была первый раз идти в школу. Стоял конец августа…
Отец все еще с нами. Иной раз, выкапывая, к примеру, столб, хорошо укрепленный камнями, я, позабыв, что отца уже нет, сержусь на него. Год назад, когда отец уже был прикован к постели, а я, как обычно по весне, грипповал, сосед вскопал нам огород, и я купил по этому случаю литр вина.
Когда отец открывал бутылку, она выпала у него из рук и разбилась. А я сказал: «Это потому, что ты жадный». Это проклятая привычка все оценивать и везде искать «более глубокие» корни (уж не влияние ли Фрейда?) превратили меня в зверя: я не способен был вжиться в отцовское состояние, понять, что он уже не мог быть жадным — да и не был им никогда — и слова мои были жестоки и несправедливы. Причиной тому подчас бывает сыновняя образованность, заносчивость, ощущение силы. Я не забывал о своем «разуме», а теперь это мучит меня. Да и не разум это был вовсе. И вообще, чего хорошего в жизни дал мне этот разум?!
Боже, а как отец любил нас!
Мы были для него наивысшей ценностью, наивысшим богатством, он безмерно гордился нами. Всегда был справедлив к нам, никогда ничем не попрекал — отдавая нам всего себя. Мне поставил домик, хоть и небольшой, но сухой и красивый, а сам, бедняга, умер в конурке, куда никогда не заглядывало солнце и где от сырости гнил пол. Когда он лежал на постели мертвый, а сестра убирала комнату, в ночном столике она нашла пятисотенную купюру и заплакала. Это были все его деньги: остальные он отдавал сестре, да и мне, случалось, подсовывал. Вспоминаю, каким он был в конце жизни скромным, неназойливым, как извинялся перед нами за свою беспомощность, как терпеливо переносил боли… и не могу не плакать. Не только дома, но где бы я ни был — в лесу ли, в городе — я терзаюсь мучительными укорами: меня вдруг заливает внезапная боль, и я останавливаюсь или склоняю голову, пока не минут эти тягостные воспоминания.
Наверное, отец мог бы еще жить, мог бы дотянуть до преклонного возраста и умереть совсем дряхлым, когда и я стал бы потихоньку стариться. Он умер до срока — как раз тогда, когда безрассудство молодости у детей проходит и они начинают испытывать благодарность к родителям. Но у нас не было и уже никогда не будет возможности выказать ему свою любовь. Мы думали только о себе.