— Было бы глупо идти дальше, — сказал Рейнгольд. — На спуске карета догонит нас в несколько минут, а отсюда нам видна вся дорога.
Элла не возражала, весь ее облик выражал сильнейшее физическое и нравственное утомление. Двадцатичасовая безостановочная езда, непрестанный, ни на минуту не отпускающий страх, мучительная тревога, охватывающая ее каждый раз, когда след исчезал или снова появлялся, — всего этого было слишком много для сердца матери, для сил женщины. Опустившись на выступ скалы, она молча прислонилась головой к ее откосу и закрыла глаза. Стоя рядом с ней, Рейнгольд смотрел на прекрасное бледное лицо, почти пугающее выражением смертельной усталости. Острый выступ скалы врезался в висок, оставив на нем красный рубец. Рейнгольд осторожно просунул руку между скалой и белокурой головкой женщины, но она, казалось, даже не почувствовала прикосновения. Ободренный этим, он попробовал поудобнее положить ее голову к себе на плечо.
Элла вздрогнула и открыла глаза; она сделала движение, как будто хотела отодвинуться от мужа, но его взгляд обезоружил ее — так много было в нем грустной нежности; она поняла, что в эту минуту он боялся столько же за нее, сколько и за своего ребенка. Снова опустив голову, она осталась лежать в объятиях мужа.
— Я боюсь, Элеонора, — тихо проговорил он, наклонившись к ней, — что ты совсем изнемогаешь.
Элла отрицательно покачала головой.
— Когда мой мальчик опять будет со мной, только тогда, может быть, я почувствую усталость, не раньше.
— Он будет возвращен тебе, — энергично сказал Рейнгольд. — Как, какой ценой, я, конечно, и сам еще не знаю, но я умею справляться с Беатриче, когда в нее вселяется демон. Сколько раз заставлял я ее подчиняться моей воле даже в такие минуты, когда всякий другой спасовал бы. Попробую сделать это еще раз — в последний раз, хотя бы мы с нею оба сделались жертвами этого.
— Ты думаешь, что и тебе грозит опасность? — с тревогой спросила молодая женщина.
— Нет, если я встречусь с нею один, если тебя со мной не будет. Обещай мне, что ты останешься на последнем отрезке пути, не покажешься, когда мы догоним ее! Вспомни, что наш ребенок служит ей щитом против всякого нападения, всякого насилия с нашей стороны, а допустить, чтобы она увидела нас вместе, значит все поставить на карту.
— Неужели она в самом деле так ненавидит меня? — с удивлением спросила Элла. — Я рассердила ее, это правда, но ведь оскорбил ее ты!
— Я? — повторил Рейнгольд. — Ты не знаешь Беатриче! Стоит мне явиться к ней с видом раскаявшегося грешника, чтобы от ее ненависти и жажды мщения не осталось и следа. Стоит мне поклясться ей, что я совершенно разошелся с женой и даже не допускаю мысли о сближении с нею, — и она отдаст мне ребенка без всякой борьбы, без малейшего сопротивления. Если б я мог это сделать, ни о какой опасности не было бы и речи.
Элла опустила голову, не решаясь взглянуть на мужа.
— А ты не можешь этого сделать? — едва слышно спросила она.
— Нет, Элеонора, не могу и никогда не сделаю, потому что это было бы клятвопреступлением. Как верно то, что никогда не вернусь к этой связи, которая, и я понял это раньше, чем встретился с тобой, только позорила меня, так верно и то, что я никогда теперь не расстанусь с надеждой, ставшей мне дороже жизни. О, не отстраняйся от меня с таким испугом! Я отлично знаю, что не смею приблизиться к тебе с тем чувством, на которое пока не имею ни малейшего права, но ты можешь распоряжаться моим сердцем, и если ты до сих пор ничего не видела, вернее, не хотела видеть, то страстная ненависть Беатриче, направленная исключительно против тебя, должна доказать тебе, до какой степени ты отмщена.
Элла сделала быстрое движение, как будто хотела остановить его.
— Боже мой! Как можешь ты в такую минуту…
— Это, может быть, единственная минута, когда у тебя недостанет мужества оттолкнуть меня, — прервал ее Рейнгольд. — Неужели в этот час, когда мы оба дрожим за жизнь своего ребенка, я не смею сказать его матери, чем она стала для меня? Едва вступив на почву Италии, я уже начал сознавать, что потерял. Я не мог вполне наслаждаться ни завоеванной свободой, ни своей удачной артистической карьерой, и чем с большим внешним блеском складывалась моя жизнь, тем сильнее охватывала меня тоска по родине, которой, в сущности, у меня никогда не было. Ты не сможешь и представить себе немую скорбь, не стихающую даже в минуты гордого наслаждения творчеством и упоения успехом, а в одиночестве превращающуюся в нестерпимую муку, от которой необходимо бежать во что бы то ни стало, забыться в шумном разгуле. Сначала я думал, что всему причиной — тоска по ребенку; но когда я увидел тебя, я понял, что означала эта тоска. И с той минуты для меня началось искупление за все, чем я погрешил против тебя.